надавливания на грудную клетку с искусственным дыханием «рот в рот». Холода материнских губ он не ощущал.
Сколько времени он пытался реанимировать труп и сколько времени рыдал во весь голос, осознав свое бессилие, Данилов не помнил. Помнил только прибежавшую на шум соседку и еще каких-то людей. Люди задавали ему вопросы, он отвечал, но все это было как сон, все это было не с ним, всего этого не должно было быть…
Потом появилась Елена. Ничего не говорила, только сидела рядом и гладила по руке. Данилов хотел сказать ей, что мама на самом деле умерла, что он пытался ее спасти, но не смог выдавить из себя ни слова – только мычание, перемежающееся всхлипами. Но Елена и так все поняла. Еще немного посидела рядом, потом мягко, но настойчиво потянула Данилова прочь из кухни. Данилов подчинился и оказался в своей комнате. Елена уложила его на диван, накрыла пледом и вышла. Данилов послушно закрыл глаза, но заснуть так и не смог. Елена, должно быть, поняла это по его дыханию, потому что через какое-то время вернулась со стаканом в одной руке и двумя таблетками в другой. Вскоре лекарство (снотворное из материнских запасов) подействовало, и Данилов заснул. Он спал до следующего утра, проспал приезд «труповозов» и визит ритуального агента… Всем занималась Елена, которой помогали две близкие подруги Светланы Викторовны и тетя Аня, соседка по лестничной площадке.
Народу на похоронах было немного – человек тридцать, многих из которых Данилов знал только понаслышке. Чувствуя, что сегодняшний день окажется самым тяжелым, он с утра наелся обезболивающего, запил его стаканом водки и оттого держался хорошо – выслушивал соболезнования, стоял рядом с гробом и вообще делал все, что положено в подобных случаях. Время от времени обменивался взглядом с Еленой, один раз подумал: «Интересно, а что испытывает она, хороня, в сущности, совершенно чужого ей человека? Что это – притворство в рамках приличия или простое сочувствие?» Мысль была ненужной и неуместной, поэтому Данилов больше к ней не возвращался.
Когда гроб плавно опустился в свежевырытую могилу, Данилов ничего не почувствовал и очень этому удивился. Чуть позже понял причину – мать осталась там, в Карачарове, на полу кухни, выстланном ее любимой плиткой («Правда, хороший выбор, и симпатично, и совсем не скользко, даже если воду пролить?»). Здесь, в гробу лежала совершенно посторонняя, незнакомая женщина, лишь отдаленно похожая на мать. Да – примерно те же черты лица, но сколько в мире похожих людей!..
Накатило после, дома, на поминках, точнее – под конец поминок, когда гости, сидящие за длинным, взятым напрокат у тети Ани раздвижным столом, слегка оживились от выпитого и от скорбной темы перешли к обычным – заговорили о своих делах и заботах. Заговорили прилично, негромко, без улыбок и, упаси боже, анекдотов, но тем не менее разговор стал живым, обыденным, и от этого горечь стала разъедать душу пуще прежнего. Дело было не в душевном состоянии и не в разговорах, в конце концов, жизнь продолжается и будет продолжаться, несмотря ни на что. Подействовало другое – дома у матери шел разговор о жизни, а хозяйка не могла в нем участвовать. Не могла и уже никогда не сможет. Никогда…
Отчего-то вспомнилось стихотворение Евтушенко, написанное на смерть Ахматовой (мать так и не привила сыну любовь к поэзии, но многое из того, что она то и дело цитировала, Данилов запомнил):
Куда ушла мать? Вернулась в прошлое? Растворилась в небытии? Или до сих пор продолжает присутствовать здесь, рядом, только ее не видно… А видит ли она что-нибудь? Или ей уже неинтересно?
Данилов растерянно огляделся, словно надеясь увидеть где-нибудь за столом или в задвинутом в угол кресле Светлану Викторовну, но кроме лиц, знакомых и ставших знакомыми за сегодняшний день, ничего не увидел…
С последним из гостей, учителем математики из лицея, в котором работала Светлана Викторовна, сдвинули стол и отнесли к соседке. Затем Данилов принялся вытирать посуду, уже вымытую Еленой, и расставлять ее по местам. Тарелок, стаканов и вилок с ножами хватило на всех, не пришлось занимать у соседей, впрочем, на поминки с кладбища приехали не все – человек пятнадцать.
Затем Данилов проводил Елену до машины (время уже перевалило за полночь), но сам с ней не поехал – сказал, что хочет остаться здесь. Елена все поняла и не стала отговаривать. Пообещала позвонить утром и уехала.
Данилов с четверть часа потоптался в пустом дворе, чуть ли не впервые в жизни пожалев о том, что так и не выучился курить. Ах, как бы сейчас пригодилась эта вредная привычка!
Делать нечего – пришлось обходиться теми, которые успел приобрести. Обеспечение (мать всякий раз так смешно сердилась, слыша это слово с ударением не на втором по счету «е», а на третьем – учительница!) было – с поминок осталось два десятка бутылок водки, закупленной в расчете «не уйдет сразу – так останется на девятины и сороковины».
Захотелось позвонить Полянскому, уже вторую неделю отдыхавшему в Египте, но Данилов переборол это желание. Зачем портить человеку отдых и выставлять его на дорогой международный звонок? Мать уже не вернуть, пусть Игорь вернется в Москву, тогда и узнает…
Темнота вокруг дышала равнодушием, совсем не собираясь разделять даниловскую скорбь и чем-то компенсировать его чувство утраты. Данилов вздохнул и потянул на себя дверь подъезда…
Вернувшись домой, обратил внимание на то, что зеркало в прихожей завешено, и удивился тому, что не заметил этого раньше. Стряхнул с ног кроссовки и в носках прошелся по квартире, зажигая повсюду свет. С ним было если не веселее, то как-то спокойнее.
Долго стоял под ледяным душем, но нисколько не замерз – только выветрился хмель. Хмеля было немного, если считать и утренний стакан, то выпил он сегодня не больше полулитровой бутылки. А вот теперь пришло время наверстать упущенное.
Пить хотелось не просто так, а со смыслом. На кухонном столе Данилов «накрыл поляну» – два стакана, две тарелки, бутылка водки, хлеб, нарезки, оставшиеся с поминального стола. Нарезки: колбасу, ветчину, сыр – свалил горкой на самую большую из тарелок, чтобы не заставлять посудой весь стол. В завершение поставил на стол подсвечник со свечой, зажег ее, разлил водку по стаканам, накрыл, как и положено, материнский ломтиком черного хлеба, сел за стол и сказал:
— Ну что, мам, давай прощаться, раз уж так получилось…
Минут через пять, так и не отводя глаз от накрытого хлебом стакана, он неожиданно заговорил вслух о том, что волновало его последнее время. Рассказывал матери, но в глубине души не был уверен, что она его слышит, хотя верить в это очень хотелось. Рассказывал откровенно, ничего не утаивая и не сглаживая, рассказывал так, как давно уже не говорил с матерью. Если не подводит память, то последний раз он делился с нею своими чувствами и мыслями классе в шестом. Да-да, именно в шестом. В седьмом он уже счел себя достаточно взрослым для того, чтобы справляться со всеми проблемами самостоятельно. Разговоры по душам случались и потом, причем не так уж и редко, но сын всегда прикидывал, что можно говорить, а что нельзя. Что стоит, а что не стоит, чтобы лишний раз не волновать мать. А ведь хороший, душевный разговор, настоящий разговор, получается только тогда, когда ты говоришь все, что хочешь сказать, и совершенно не следишь за тем, что следует говорить, а что – нет. Постоянный контроль за собой убивает искренность, и не исключено, что мать это замечала, обижалась, но виду не подавала. Несмотря на некоторую субтильность, она была очень сильным человеком и прекрасно умела владеть собой. Педагог с сорокалетним стажем, да…
К концу второй бутылки язык начал заплетаться. Данилов очень здраво рассудил, что вслух говорить не обязательно, можно и про себя. Если мать его сейчас слушает, то услышит и так. Если нет, то и напрягаться незачем, сам с собой он прекрасно разговаривает и молча.
Свеча догорела, но новую искать не хотелось. Лунного света было достаточно для того, чтобы не