Много времени прошло, а водолаза всё нет. Ну, не выдержал генерал, кричит мне:
«Тащи водолаза!»
Я дёрнул три раза за сигнал «Выходи наверх».
Петрович вышел на трап:
«Нэма там ныякого чемойдана! Нэма! Усэ дно обшарив. Ракушка та ил. Ил та бурьян морской. А чемойдана нэма… Як в воду канув!»
Рассердился генерал:
«Врёшь! Хочешь достать, когда мы уйдём? Не выйдет. Вот тебе, старый, условие: достанешь чемодан — получишь сто рублей золотом. Не достанешь — пулю в лоб. Понял?»
«Понял, ваше высокоблагородие», — буркнул Петрович и опять ушёл под воду.
Сколько времени прошло, не знаю. Все иностранные пароходы из бухты ушли, один только французский остался. Вдруг как рявкнет снаряд около парохода. Воду так столбом и подняло. Заметались люди на палубе, заголосили. А снаряды один за другим рвутся. Шварк!.. Ах!.. Шварк!.. Ах!..
Подлетает к генералу капитан — дескать, больше ждать нельзя.
«Тащи его, подлеца, наверх!» — шипит мне генерал, а сам из кобуры револьвер достаёт.
Что делать? Думаю, угробит он старика, а не послушай — тебя пристрелит. Потянул я легонько за верёвку, а она не поддаётся, я ещё — не поддаётся. Ухватился сам генерал. Тянет. От натуги да злости, как кирпич, покраснел, а сигнал — ни с места.
«Должно, говорю, меж свай запутался он, ваше благородие. Не вытащить!»
Ткнул меня генерал кулаком в ухо, а сам с матросами на пароход кинулся. Подбежал я к помпе, начал воздух качать. Увидел это генерал и давай в меня палить. Я за помпу спрятался и лежу. Лежу и думаю: «Пропал Петрович! Задохнулся без воздуха…»
Как назло, с якорем на пароходе не ладилось — никак не оторвутся от грунта. И такое пошло!.. Снаряды бухают, капитан ругается, генерал стреляет, а дама до того сильно орёт, что на пристани собачата, которых за границу не взяли, вой подняли как скаженные. Бросили французы якорь с доброй половиной якорной цепи — и тикать. Только пароход отошёл, вскочил и я, начал вертеть колёса помпы. Тут ещё грузчики на помощь подоспели. Вдруг слышим из-под пристани голос Петровича:
«Не бузуйте задаром! Не утруждайтесь!»
Я — на ялик да под пристань. Смотрю, старик сидит на перекладине меж свай, в воде только ноги, иллюминатор отвинчен, и наружу торчат усы да красная бульба носа. Сидит посмеивается, чемодан рукой поглаживает.
Яличник затабанил[2] правым веслом, круто развернул ялик и прижал кормой к пристани. Я расплатился и выскочил на пристань:
— Ну, а как же ценности?
— Чемоданчик? А как красные Севастополь заняли, Петрович подошёл к главному да прямо ему на стол и высыпал все драгоценности из чемодана.
«Нате, — сказал он, — вид мэнэ и усих водолазов нашей Червоной Армии на подмогу…»
Да ты его самого расспроси. Он ведь и сейчас там, на базе… Не работает, а так, навещает. Ну, до свиданья… На Северную никто не желает? — крикнул он громко, хотя на пристани, кроме меня, никого не было.
Костя с Шестой Бастионной
Костя с Шестой Бастионной!
Что сталось с тобой? Почему пропало у людей былое уважение к тебе? Разве не тебе, Костя, освобождали место рядом с собой большие и маленькие, как только ты появлялся с удочками на камнях у «Трёх святителей», на пристанях Корабельной или Северной стороны, на набережной у «Орла», на бетоне Артиллерийской бухты, у равелина? А разве не считали себя отмеченными судьбой те ребята, которых ты брал на свой ялик-плоскодонку, под названием «Аннушка»?
Куда же всё это девалось? Неужели с приходом фашистов тебя подменили? Или ты продался немцам за те галеты-сигареты, которые ты выклянчиваешь у них или вымениваешь на копчёную рыбу? Ты смело разговариваешь с ними, смотришь им в глаза, смеёшься. Как ты бойко научился говорить по-ихнему! В школе ты как будто и не любил немецкого, а тут прямо-таки переводчиком стал у немцев. Они только через тебя и разговаривают с рыбаками, когда посылают их ловить в море селёдку, ставриду, скумбрию на самодуры или сыпать снасти на камбалу и красную рыбу. Ты и здесь не упускаешь своего интереса — все видят: не успеют рыбаки вернуться с моря, как ты тащишь домой тяжёлую корзину с рыбкой. Рыбаки не добровольно выходят в море, не своей волей пошли в немецкую бригаду — их вызвали по повесткам. Уже не ты ли те повестки составлял?
И вот ходишь ты теперь, Костя с Шестой Бастионной, по улицам, опустив голову, отворачиваясь от людей. Напрасно стараешься — люди сами от тебя давно отвернулись. Теперь они не вспоминают даже того, что в начале оккупации столкнул тебя фашист с пристани и чуть не застрелил в воде за то, что ты не дал ему рыбы…
Только тётка Марфа от тебя не отвернулась, пригрела, приголубила, жить к себе в подвал под развалкой позвала. А почему? Да, видать, одного поля вы ягодки. До немцев и она была уважаемой женщиной на Шестой Бастионной. Жена боцмана с эсминца… Он не то жив, не то нет, не то за землю родную воюет, не то в земле родной лежит, а его жена и днюет и ночует на базаре, жареной-пареной рыбой спекулирует, а то и копчёной скумбрией и кефалью. Сама на пару с Костей коптилку у себя на развалке построила, на груде камней, что остались от прежнего дома после немецкой бомбёжки. Костик даже ялика своего не пожалел, пустил на топливо в той коптилке. А кто же не знал, что ялик тот «Аннушкой» назван был им самим в память погибшей матери? До войны ещё было — ялик море выбросило у Херсонесского маяка, а саму Аннушку, рыбачку, так люди и не нашли…
Верно, тогда ещё пригрела тётка Марфа сироту, обмывала и обстирывала его, хозяйство вести помогала. Только тогда Костя вроде как тяготился такой опекой, хотелось ему жить вольной жизнью, как живут чайки в порту — куда понесут крылья, туда и летят. А теперь ни свет ни заря берёт Костя вёдра — два на коромысло, одно в руку — и идёт за пять вёрст по воду к колодцу. Полдня в очереди там простоит, чтобы набрать полусолёной воды; несёт домой осторожно, чтобы и капли не пролить. Зачем им столько воды на двоих? Разве что после солёной-копчёной рыбки жажда одолевает и никак солёной водой её не заглушишь?.. Что же делать — хорошую воду привозили только для оккупантов.
И что особенно удивляло людей — при таких харчах, какие таскала тётка Марфа с базара, выменивая всё, что ни попало за бешеные деньги, каждый раз ссылаясь на то, что ей сиротку кормить надо. Костя не только не поправлялся, а с каждым днём всё становился худее, всё чернее. Нос у него заострился, глаза, чёрные как уголь, запали и блестели, как при лихорадке. И раньше его за цыганчонка принимали, а теперь только цыганчонком и звали. Может, поэтому Марфа и завела поросёнка, чтобы свежим сальцем поддержать здоровье своего приёмыша. А сам Костя за хорошую корзинку копчёной кефали добился разрешения у коменданта немецкого госпиталя брать с госпитальной кухни по ведру помоев в день. Когда он проносил помои по улице, у всех встречных в животах колики начинались — уж больно пахло от тех помоев настоящей человеческой едой. Видно, Клава-судомойка из немецкого госпиталя тоже любила копчёную рыбку…
Что, Костя с Шестой Бастионной, тяжело тебе стало жить на белом свете? Даже странно, что ты, Костя, не можешь сдержать улыбку, когда кто-нибудь из встретившихся старых знакомых пройдёт мимо тебя, как будто не замечая, но за спиной твоей нарочно громко плюнет. Что поделаешь, Костя-цыганчонок,