– Я только под гармонью, когда тоска… люблю мечтать под звуки вальца… – стеснялся Карих. – Не стоит нарушать природы!
Все захохотали.
– Друг, нарушь природу! – приставал студент. – У тебя чудный бас, как у Бутенки… Спустись с высот… в юдоль печали и забот!…
– Вы, Степан Кондратьич, по-эт!… – сказала она нежно.
– Где же-с… – смутился Карих. – Я терзаюсь в жизни через голову. Сызмальства опоили. А теперь… встретил небесное творенье… как во сне!…
– Браво! – всплеснула Серафима. – Извольте выпить за «небесное творенье» и спойте для меня!
– Извольте… – сказал уныло Карих. Он принял из ее рук рюмку и объявил:
– За… все прекрасное! Как пропечатано в «Листке»:
Так все и покатились. А Карих поправил галстук, выступил, как артист на сцене, и сделал рукой – вот так: внимание! Студент сделал – трам-тамм-тамм…
– Сперва надо, как из-под земли. Значит, уж на него навалили земли! Скоро помрет, через любовь!… – сказал Карих и потер затылок. – Дебют! Называется – «Жгущая Любовь»!
– Жги! – крикнул ему студент.
Серафима завалилась за толстяка, словно хотела спрятаться. Скрипач мотал головой, как пьяный. Толстуха ела халву горстями. Только «Рожа», обвязанная до глаз, сидела, как сфинкс египетский.
– Дебют! – повторил Карих. – «Скажи: ты мой!» Романц без слов! «Жгущая Любовь»!
Он приложил руку к сердцу и начал скороговоркой, шепотом:
Припев Карих пропел так тонко, словно петух запел. Все загоготали от восторга. Карих ободрился, отошел в темноту двора и пустил оттуда рыданием:
– Все!
Карих вытер рукой лицо, сел осторожно, словно боялся измять сюртук, и вытянулся, как деревянный. Я был в восторге, когда она взяла из вазочки розовую пастилку и двумя пальчиками подала ему:
– Это вам от меня – за ваш романц без слов! Он ужасно захохотал и сразу проглотил.
– Вся жизнь – обман ужасный! – сказал он мрачно. – Ждешь и не дождешься. Живешь – помрешь!
И опять страшно захохотал. И все захохотали. Потом он стал мотать головой и стучать кулаком по темени. Студент повел его под руки куда-то. Наконец стали расходиться. Скрипач и студент ушли. Толстяк поднялся на галерею. Толстуха сунула «Роже» конфетку под повязку, а он сделал ей ручкой – так. Потом выпила прямо из бутылки. Фонарики погасли. Стало совсем темно. Пропел петух. Пошли кричать петухи кругом. У пастуха напротив протяжно заревел бык. Я хотел дождаться, когда же уйдет толстяк. Неужели он ночевать остался?… Может быть, он их родственник? Не могла же она его полюбить, такого?! Плешивый, жулик, кульки таскает!… Может быть, брат двоюродный… Они чемто ему обязаны… Отца нет, и он ей вместо отца?…
Сени таки заперла Паша, и как я ни царапался за Дверью – а громко стучать боялся, – пришлось лезть по пожарной лестнице. Ее окошечко было закрыто и занавешено. Я не утерпел и стукнул.
– Это называется… нахальство! Кажется, я просил не запирать сени!…
Она не отозвалась ни шорохом. Меня озлило.
– И раз вы горничная, вы обязаны отпирать… – сказал я громче.
– Шлюху свою просите!… – услыхал я несонный голос.
– А вы… кучера своего!…
– Он ко мне по ночам не бегал… заборы не лизал…
– А ты… нахалка!…
– А вам не помыкалка!…
Я всегда знал, что она зубастая.
Лампа моя горела. «Уточка» все стояла среди листков, словно вместо меня учила. «На ранней заре Цезарь послал к Верцингеториксу сказать, что он-де нисколько не сомневается…» Ну и пусть не сомневается!…
Я очень сомневался. Сомневался, что выдержу экзамен… сомневался, что