Шлепала туфлями Арина, несла хрустальную чайницу и старенькую сахарницу, в малиновых пятнышках, деревенскую, из которой, бывало, мальчишкой таскал сахар.
– Одни остались, тетушка…
Она поставила чайницу и сахарницу, присела и жевала губами.
– Потратился, Николенька… а вот, не привел Господь. С домом-то как теперь?
– Как жили, так и живите. Закрутился я с делами, а моим скучно тут.
– Деревня… – сказала Арина.
– Будете получать, как папашей заведено. Лошадей вам не надо, корову хотите – продайте…
Софьюшка внесла самовар, стукнула ножками о поднос, смахнула фартуком.
– Насчет ее… говорил папаша, устроить надо… Нужна она вам?
– А чего ж она мне нужна!
Софья остановилась за дверью и слушала.
– Как-нибудь подумаю… сродни она ему…
– А как же не сродни-то! И Захарыч вон еще у меня… Данилушка-то, покойник, дозволил ему доживать…
– Пусть живет. И он сродни…
– Да как же не сродни-то! – опять сказала Арина. – Да ведь и тебе дядя двоюродный…
– Да, да… И вот хотел я сказать… Куда же это папаша столько денег рассовал! С мая было у него семьсот шестьдесят, я ему меди на пятьдесят привозил… в именины его сам я смотрел, было четыреста сорок, а вот в бумажнике полутораста не хватает… Вы, пожалуйста, тетенька, не подумайте… а только интересно мне…
Арина вспомнила про ключи, хотела сказать и промолчала. А Софья стала тихо-тихо отходить в глубь комнаты, задержалась в задней и слушала. А Николай Данилыч уже говорил, что надо завтра же отпустить Степана и отправить в Москву пролетку и лошадей. Вынул записную книжечку, пересмотрел наказы Данилы Степаныча, – куда и кому сколько на случай его смерти. Куда монастырю столько – три тысячи! Довольно и пятисот. Ну, родным – этим можно и полностью, по пятьдесят… Двадцать два человека! Вот монастырь-то и поделится. Сто рублей Семену Морозову на похороны или, коли раньше помрет, снохе на поправку… Ну, и это можно. Арише по десять рублей на месяц, Захарычу по пять за… пчел… Софьюшке и Ванюшке двести рублей… Степану драповое пальто и купить новые сапога, тройку и картуз…
Отвернулся к саду, сжал губы и смотрел через набежавшие слезы.
– Все, старик, исполню… все…
Выпил стакан чаю, прошел на усадьбу, обошел дом. Что с ним делать? Знал, что не будет здесь жить, что куплено уже место на кладбище женского монастыря, где женина родня, у часовни, где и брат, умерший от чахотки. Увидал кресло, записал – отправить. Переписал мебель, часы с башенным боем, зеркало. Куда им здесь? И все думал, что, если оборвется у него с домами, даст кредитное не восемьдесят тысяч, а шестьдесят, не уплатит Волнистов… И то, что приходило ему по ночам, – что может оборваться, что разбросался, что пойдет с мукой на понижение, и повалится все, как у Сняткова… – опять тревожило. Нет, пусть стоит дом. Может, и пригодится…
Автомобиль стоял, закрытый брезентом. Из кухни вышел Попов, поздоровался и спросил, скоро ли готовить.
– Часа в два выедем…
И тут вспомнил, что обещал вчера Здобнову заехать к нему, поглядеть, как живут. Надо было поехать, потому что дал слово, потому что истратился Здобнов и ждет, а главное, намекал, что может брать у него муку – лучше у своих, чем у Карпова, – и не больше не меньше как до полсотни вагонов. Все поставки на фабрики у него. Вспомнил, как упрашивал Здобнов, сидя в тарантасе:
– Мы к вам, а вы к нам… поглядите все наше обзаведение. Не какие-нибудь, а… все как следует-с…
А Марья Кондратьевна говорила:
– Окажите уж нам такую честь, и с барышнями, и господина кавалера, молодого человека… не будьте такие гордые…
А Здобнов тронул лошадь, перегнулся через задок, крикнул:
– Сейчас в городе специальный заказ сделаю! Чур, не обманывать!
Надо было поехать: солидный человек стал. И сказал Попову:
– Вечером выедем, а к обеду свезешь в одно место. Увидал, что кланяется ему Семен Морозов, узнал старика, перешел лужок, сел на завалинку, закурил.
– Как живешь, Семен Иванов?
Хорошо его помнил. Помнил, как гонял Семен лошадей на водокачке, как стоял у котлов – подавал в бани горячую воду – и как, бывало, нашивал его Семен на руках, показывал лошадей, огромные баки с водой и цепи, подымавшие из колодца бадьи. Помнил его хоть и не совсем черным – спорила уж и тогда в его бороде зола с угольком, – а теперь был он седой до зелени и совсем другой. Но что-то было еще в его говорке знакомое, давнее. И это знакомое удержало для Николая Данилыча его прежнего и напомнило многое: как прибегал на водокачку, ел черный хлеб, макал луковкой в грязную соль в жестянке, стояли по стойлам тихие лошади, жевали сено, перелетали в стропилах сизые голуби, пахло навозом и краской.
И сказал Николай Данилыч, крикнул на ухо:
– А помнишь, Семен Иваныч, как, бывало, на водокачке… лошадей гоняли?