ваши русские станем звать готовою вотчиной нашего государя, а вы, как всегда, станете просить Смоленска, Северской страны, Новгорода Великого-разве по таким нелепым речам какое дело доброе может между нами статься? Обо всём об этом, пан Василий, надо забыть. Сейчас не до того.
— Нет, пан канцлер. Не можно! — отвечал ему ясновельможный пан Тышкевич, поглаживая холёною рукою с перстнями свои роскошные, тонко подкрученные на концах усы. — Без Смоленска нам ни мириться вечным миром, ни в союз с вами вступать нельзя… Сейм не допустит, пан канцлер! Сам знаешь, стоит одному шляхтичу у нас крикнуть: «Не позволяй!» — и все наши с тобой тут разговоры да уговоры прахом пойдут.
— А ты скажи сейму, что Москва к тому склоняется. Но только после того, как Крым вместе с вами разорим и хана из него выбьем вон…
— А если обманете? А если потом на нас же и повернёте оружие своё? Тебе, пан канцлер, паны радные верят, ты у нас в королевстве в великой чести. Да только не твоё слово в державе Российской последнее… Ты мне скажи, пан канцлер, почему ты со мной о таком деле великом говоришь, а не государь? Почему он не принимает меня?
— А потому, пан Василий, что опять вы верящие грамоты твои негоже написали. Опять к великому князю московскому, а не к царю и государю всея Руси… Чего вы всё упрямитесь, скажи? Вражда-то между нами идёт за одно государево имя! Неужто из-за этого нам, братьям во Христе, вечно в недружбе быть?
— Нет, пан канцлер! Не можно нам в таком деле уступить. Честь наша не позволяет… Наш король по Бозе король. А ваш государь сам, своею волею на царство венчался. Нам его царём писать нельзя.
— Да как ты можешь такое говорить, пан Василий?! А Владимир Святой, а Ярослав Мудрый, а Владимир Мономах — кто они, по-твоему, были? Али скажешь — не цари? А где предки вашего короля в ту пору были? И кто помнит о них?
— Нет, пан канцлер. Не можно! Ты ещё молодой человек, у тебя всё впереди. Поверь мне, старому вояке: проще вашему государю себя смирить, чем нашу вольницу, наших панов радных уговорить… Жива ещё обида в сердцах наших, пан канцлер! И вечно будет жить. Вы у нас Смоленск отняли, не мы у вас. Вам должно сделать первый шаг…
Так и сидели они вдвоём, и препирались, и спорили до хрипоты, и пили вино, и смеялись, и хлопали друг друга по плечу, клянясь взаимно в любви и вечном приятельстве, и сходились, и расходились вновь. Но дни шли за днями, недели за неделями, а дело не двигалось ни на шаг. Не хотел государь великий принимать королевского посла ради неправд и грубостей его! А посол нипочём не хотел царского полного имени вслух произнести. И от крымского дела отнекивался, а всё твердил своё, что главное-Смоленск.
Не утерпел и благовещенский протопоп, попытался было помочь ближнему другу и сподвижнику своему, канцлеру московскому. Но и он в том деление преуспел.
— А может, всё-таки отдать им, государь Смоленск? За вечный мир, да за союз против хана и султана турецкого, да за ручательство клятвенное в дела ливонские не встревать и Нарву за нами навечно признать? — тихо, почти до шёпота понизив голос, обратился как-то поп к царю, когда поздно вечером сидели они, по обыкновению, с государем вдвоём в Верху, отдыхая за мирною беседою после дневных трудов. — И на титул их на сей раз смолчать? А? До поры… Что тебе их титул? Сказано в Писании: «Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими». И ещё сказано в Писании: «Кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном…»
Сказал поп — и осёкся. Так зло, так гневно вскинул вдруг царь на него свой взгляд, что сердце у попа сжалось от страха: сейчас прибьёт.
— Отче, ты мне надоел… Пошёл вон! И не смей больше никогда, поп, соваться ко мне с советами, как мне называть себя. Не ты меня венчал на царство! Не тебе и судить про то…
Так и уехал ясновельможный пан Тышкевич к себе в Литву ни с чем. А в сентябре 1559 года узнали на Москве, что король польский и литовский Сигизмунд Август взял Ливонию под свою руку. А это означало, что придётся теперь воевать и с ним.
Делать нечего! Смирился служилый человек канцлер московский Алексей Адашев и горевать себе запретил, И все иные дела, кроме ливонского дела, отложил и даже брата своего Данилу с низовьев Днепра отозвал и под Дерпт воеводой послал. Смирились и другие ближние люди царские, Избранная Рада его: плетью обуха не перешибёшь! А может, и обойдётся, может, и не всё потеряно ещё? Надо воевать, надо полки и припас воинский собирать для большой войны, и города порубежные укреплять, и пушки новые лить, — не сидеть же сложа руки, коли так уж оно всё сделалось? На всё воля Божья! А может, и в этой войне воинское счастье обернётся за нас, а не против нас — кому то дано знать?
Смирились они. Но не смирился поп. Давно уж не говорили они, давно не встречались один на один с государыней Анастасией Романовной — мало что не с тех самых пор, когда свела их вместе судьба пред испытанием тем великим у постели умиравшего царя. Сторонилась государыня отца Сильвестра, не доверяя ему и почти не скрывая свою к нему неприязнь. А поп, чувствуя её враждебность, не очень-то и старался враждебность ту перебороть. Может быть, потому, что в вечной беготне и хлопотах по делам государевым недосуг ему было взваливать на себя ещё ношу, ещё работу тяжкую — искать ключи к наглухо затворившемуся от него сердцу царицы. А может быть, и потому, что не верил умудрённый жизнью поп ни в какие хитрости да подходы в делах сердечных: сердцу не прикажешь, не люб — значит, нелюб, хоть ты расшибись головой о стену, всё будет зря.
А в последнее время не только он, а и другие ближние люди царские начали как-то про царицу Анастасию Романовну забывать. Неделями, бывало, не видно её нигде: так, мелькнёт где-то бледной тенью, в церкви али в переходах дворцовых, а так всё больше у себя в тереме сидит, среди девушек своих сенных, да Богу молится, да покрова искусные, жемчугом по бархату, перстами своими тонкими шьёт — Троице, или Девичьему монастырю, или другой какой обители в дар. Говорили, хворает чем-то она, худеть больно стала, и всё плачет чего-то, плачет… Может, потому и государь к ней теперь вроде как поостыл: человек он молодой, жизнь в нём играет, а кому охота в его-то лета одни лишь вздохи печальные слышать да слёзы в жениных глазах утирать?
Напросился Сильвестр через доброхотов своих, чтобы принять его государыне царице наедине по важному государственному делу. А когда встретились они с ней в её светлице, в царицыном тереме, был между ними такой разговор:
— К тебе, государыня, как к последнему прибежищу я, богомолец твой, прибегаю! Но не ради заботы житейской, а ради державы нашей многострадальной… — поклонился ей земным поклоном поп. Но не подошла в ответ государыня Анастасия Романовна к его руке, не испросила, как бывало, благословения. А как сидела в своих креслицах, так и осталась сидеть.
— Я слушаю тебя, отче… Какая у тебя ко мне нужда?
— Матушка государыня! Одна только ты ещё и можешь остановить беду, что вновь нависла над Русской землёй. Умоли царя отложить новый поход ливонский! Отведи его от кровопролития напрасного, заступись за безвинный народ свой, что денно и нощно молит Бога о здравии и благоденствии твоём… Не нужна нам эта война, надежда ты наша последняя! Погибнем мы в ней. Пока не поздно, надо мир с Ливонией и Литвою заключить…
— Ты считаешь, отче, не нужна?
— Не считаю, государыня, — знаю, что не нужна! Не будет нам победы в ней. Свыше мне знание то дано: гибель ждёт нас в этой войне…
— Ну раз ты считаешь, что не нужна, значит, так тому и быть… Значит, быть этой войне!
— Государыня, опомнись! Что ты говоришь?
— Замолчи, лукавый поп! Всё, что ты делаешь, всё, что говоришь, — всё во зло! Всюду козни твои. Всё надо делать тебе наперекор…
— Матушка государыня, да за что же гнев твой такой на меня? Чем я, раб твой, тебе так не угодил?
— Чем?! И ты ещё смеешь спрашивать, поп, чем? А кто сына моего Димитрия, кто первенца моего колдовством да чернокнижием своим сгубил? Все я очи выплакала по нём! И сейчас ещё личико его синее, его волосики мокрые, прилипшие ко лбу, перед глазами стоят… А кто царя, как дитя малое, спеленал по рукам и ногам, так что он и шагу не смеет ступить без разрешения твоего? Думаешь, я не знаю, что и ко мне он ходит только тогда, когда ты велишь? А кто девок всех этих развратных подсовывает ему, да на пьянство подбивает, да мальчишками смазливыми его окружил? А на меня, несчастную, порчу кто наслал, кто меня