неприятности, сказать… Я ей голову отмотаю, Лизавете, за мою корову! Хочь ее девчонка, падчеря моя… с матросом спуталась… мне теперь на… плевать! Моя корова!
Жабы в худом водоеме начинают кряхтеть — кто громче. Кряхтит и дядя Андрей. Когда он пьян, начинает в нем закипать смутная на что-то досада-злость.
— Вам, дядя Андрей, время на другой бок валиться. На котором вчера лежали?
— А что вы об себе так понимаете? Бок-бок… Хочу — на брюхо, хочу — на … ляжу! Не закажете!
— Не смейте мне худых слов говорить!
— И вы мне голову не морочьте, что могете сады садить! Не могете вы сады садить. А я по документу могу… от управления… Государственные имущества! И печати наложены! Я на Альме у генерала Синявина садил, а он, задави его болячка… не мог! Он по-ученому, а я из прахтики!
— Знаю я Синявина, очень хорошо знаю… и не врите!..
— Вы все-о знаете… А вот вы чого не знаете! Как матросики в восемнадцатом году налетели… Первый допрос: «У вас сады огромадные? кровь народную пьете… исплотация? Нам все известно по телеграхву!» Зараз повели в сады! А у него строго было, порядку требовал… не дай Боже! Встревают меня немедленно: что вы за человек? Ну, наймыт… ну? Строгой? Барин строгой, говорю. Порядок требуют. Ладно, будет ему порядок! А был дотошный… На усяком езенпляре обязательно чтобы ярлык, и про насекомое знали. Заплакал, как его в сады привели. Погибнут мои сады! Дозвольте мне, говорит, с любимой грушкой проститься… первый раз на ней плод вяжется! Трогательно как, до совести… Допрашивают матросы: «А которое ваше дерево дорогое-любимое?» А вот это! А у них была груша, от ливадийских сортов привита. Ведите меня к груше «императрис»! А те смеются. Привели. Самая эта? Эта. Только зацветать собирается! Дюжий один, ка-ак насутужился… — рраз, с корнями! Вот вам — «императрис»! Из винтовки двое пришли — враз. Контрицанер! Гляжу — готов генерал Синявин, Михаил Петрович! Понтсигар из брюк вынули… А ещу были у них гуси с шишками на клюве, китайского заводу… Гусей на штыке пожарили. Пир был…
— И вы попировали…
— Ну, я… за упокой души, сказать… помянул. Жалости подобно! Понтсигар был знаменитый, с минограмой, от учеников даренный. За обученье про насекомое. Вред очень понимали для садов. И все с ножичком, бывало, ходит. И какой сучок вредный, зараз — чик! Са-ды у нас были…
— А чего вы с ними сделали! И с людьми, и с садами?.. Молчите, не переговорите меня! А теперь — нет работы?! Да побий меня Боже, да чтобы вас загодя черви не съели…
— Да сто усе полытика, Марина Семеновна! Я ж говорю, усе глупая политика. А мы шо? Мы… нам Господь как положил? Усе православные християне… шоб каждый трудывся… А уж за свою корову… голову ей, гадюке, отмотаю! Надо и о зиме подумать… Ладно!..
У него назревает драма — всем известно.
С революцией дядя Андрей «занесся». Пришел с Альмы, из-под Севастополя, к жене — к Лизавете- чернявой, — служила она при пансионе. Не пришел, а верхом приехал! Не вышло из него дрогаля, да и возить стало нечего, — лошадь продал. Пробовали с Одарюком спирт гнать — и тут не вышло. И стал дядя Андрей при Лизавете жить, при корове. Вырастила Лизавета великими трудами корову, с телушки воспитала. Выдала девчонку Гашку за матроса-головореза, с морского пункта. Тут-то дядя Андрей и напоролся: думал корову себе забрать, на свое хозяйство садиться, а тут — матрос!
— А в Чеку?! Выведу в расход в две минуты!
Это тебе не господин Синявин!
Засело семь человек матросов в наблюдательный пункт, на докторскую дачу — смотреть за морем: не едет ли корабль контрреволюционный! Выгнали доктора в пять минут, пчел из улья швырнули-подавили, мед поели. Сад весь запакостили в отделку. Семеро молодцов — бугай бугаем.
— Командное у нас дело! На море в бинокли смотрим!
Народ отборный: шеи — бычьи, кулаки — свинчатки, зубы — слоновая кость. Ходят — баркас баркасом, перекачиваются, — девкам и сласть, и гибель. На пальцах перстни, на руках часики-браслетики, в штанах отборные портсигары — квартирная добыча. Кругом голод, у матросов — бараньи тушки, сала, вина — досыта. Дело сурьезное — морской пункт!
Попала Лизавета под высокую руку. Забрал к себе в пункт матрос девку Гашку, забрал и приданое — корову, поставил в подвал под пункт. Стал матрос молоко пить, девку любить. И сел дядя Андрей на мель: не возьмешь матроса!
Ходят матросы веселые, гладкие, по ночам из винтовок в море палят, по садам остатния розы дорывают — для дам сердца.
— Роза — царица цветов, народное достояние! Пожгли заборы, загадили сады — доломали. Пошли по садам догладывать коровы.
— Коровы — народное достояние! Пошли пропадать коровы. Вот и надумывает дядя Андрей, как овладеть коровой.
— Из-под земли достану! Суд теперь наш народный!
Уходит дядя Андрей к себе, в исправничью дачку-флигель. Мы сидим в темном дворике, под верандой. Вадик и Кольдик спят. Прелесть и Бубик-Сударь — в надежной крепости.
— На глазах погибает человек… — говорит с сердцем Марина Семеновна. — Говорю ему: налаживайте хозяйство! Видите я — старуха, и то борюсь, а вы и свой и мой огородик стравили поросенку, пень попивать стало! Говорит, порядку нет, не сообразишься! Вот где развал всего! Мы еще напрягаем последние силы, а он готов. Как мухи гибнут! А все кричали — наше!
Меня трогает это упорное цеплянье, борьба за жизнь. Не удержать ей мотыжку! Я беру ее сухенькую руку, благодарю за табак…
— Жизнь умирать не хочет, — говорит она с болью. — Ей нужно, нужно помочь!..
Не может она поверить, что жизнь хочет покоя, смерти: хочет покрыться камнем; что на наших глазах плывет, как снег на солнце. На ее глазах умирает «розовое царство», валится черепица, тащут из плетня колья, рубят в саду деревья. Чудачка… Останутся только разумные?! Останутся только — дикие, сумеют урвать последнее. Я не хочу тревожить верующую душу, — у ней внучки…
Приходит учительница с добычи. Приносит падалку и мешок виноградных листьев. С утра она ничего не ела. Она хочет испечь лепешку. Хотят угостить меня. Спасибо, я ел сегодня. Я даже пил молоко! Откуда? А добрая душа принесла — сказала:
— Курочки занесутся, может… яичком отдадите.
Нет, мои курочки никогда не занесутся. Они все тают, не обрастают зимним пером: и на перо нет сил…
Чатырдаг дышит
Всю ночь дьяволы громыхали крышей, стучали в стены, ломились в мою мазанку, свистали, выли… — Чатырдаг ударил!
Вчера кроткое облачко лежало на его гребне. Сегодня он бурно «дышит». Последняя позолота слетела с гор — почернели они зимней смертью. Вымело догола кругом, и хоронившиеся за сенью дачки пугливо забелели. Теперь не спрячешься, когда Чатырдаг дышит. Сколько же их раскидано, сирот горьких! Вышли из лесов камни — смотрят. Теперь будут лежать — смотреть. Открыли горы каменные глаза свои, недвижные и пустые… Когда Чатырдаг дышит, все горы кричат — готовься! Татары это давно знают. И не боятся.
Ветер гонит меня к татарину — просить зерна за рубашку, проданную еще летом. Не дает… Хоть табаку достану.
Туда, через городок, под кладбище. Иду по балкам, — глядят зевами на меня. Виноградники ощетинились черными рогами — отдали чубуки на топливо. Вот и сарай-дача, у пшеничной котловины, — жило здесь Рыбачихино семейство.
Прощай, Рыбачихино семейство! Потащились девчонки за перевал, поволокли тощее свое тело — кому-нибудь на радость. Гудит ветер в недостроенной даче, в пустом бетоне. Воет в своей лачуге Рыбачиха — над мальчиком — над трехлеткой плачет, детолюбивая. Я знаю ее горе: помер мальчик. Послала судьба