долину. Смотрят на снег с тревогой: валит, а сена нет — овцы начнут валиться. А над горами орлы летают. Не боятся орлы снегов: корму орлам достанет.
Бежит в снегу маленький татарин в бараньей куртке, лошадь из снега тянет. Кричит — воет в белую пустоту на всю горку: — Йей!.. бери коня… купай!.. Йей…
Спотыкается на кусты под снегом, волочит в поводу коня, бьется в мои ворота:
— Ко-зяйй… Йей! коня бери… клеба давай, карей!.. все памирай… ой, бери… йей!
Еще с порога вижу, как он стучит себя по груди и топчется — прыгает за шиповником. Татарин крохотный, черноусый, с обезумевшими глазами. Он хватает меня за рукав и тянет:
— Пажалюста… бери коня! Йей!..
Из его горла рвется гортанный клекот. Он дергается лицом, глазами, словно вот-вот заплачет. С носа мутная капля виснет: слеза ли, пот ли, — не разобрать. Совсем чумовой татарин. Дрожит-кричит, перекося рот, кривит почерневшее лицо, и все охлопывает коня по шее. А конь — под черной шкурой скелет, с втянувшимися ноздрями, — оскаленными зубами дерет шиповник. Запарил коня татарин, и сам запарился.
— Йей! — кричит он с болью в мои глаза, дергает меня за руку. — Ну! твоя нада! пожалюста… бери конь! ну… клеба давай… мала-мала! Снег, зима пришел… Йей!..
Со страхом, с болью гляжу я в его обезумевшие глаза, убегающие от ужаса. Чумовой татарин! Закрыты на базаре лари, будет в кофейнях тыкаться.
А сумерки все густеют. Кастель синеет. У, какая пустыня там! Снеговая пустыня в падающей ночи. Я стою на холме и вглядываюсь в пустыню, пытаюсь ее постигнуть. Море — черное, как чернила, берега — белые. Громыхает поглуше — от снега глохнет. И там пустыня. Одна на другую смотрит: черная, белая.
Тысячи лет тому… — многие тысячи лет — здесь та же была пустыня, и ночь, и снег, и море, черная пустота, погромыхивало так же глухо. И человек водился в пустыне, не знал огня. Руками душил зверье, подшибал камнем, глушил дубиной, прятался по пещерам… на Чатырдаге и под Кастелью, — они дожили и до сего дня. Видела эта вечная стена Куш-Каи, — в себя вбирала, и теперь вбирает: пишет по ней неведомая рука. Смотрю и вбираю я. Снега синеют, чернеет даль. Нигде огонька не видно. Не было и тогда. Пустыня. Вернулась из далеких далей. Пришла и молчанием говорит: я пришла, пустыня.
Я знаю: она пришла. Бегают люди с камнями. Вчера рассказывали про Судак:
— По дорогам горным хоронятся, за камни… подстерегают ребят… и — камнем! И волокут…
Кругом — с камнями. И в славном когда-то Бахчисарае, и в Старом Крыму, и… всюду. Каким же чудом швырнулись тысячелетия?! Куда свалился великий человеческий путь — на небо?! великое восхождение и это гордое — будем Боги?!
Я смотрю на вздувшийся под снегами камень: какая сила! Вышел из далей… — вот он!
…Мое!..
Его.
— Друг… — говорю ему: — нет у меня ничего!..
Но он не может понять.
— Пажалюста… бери конь… Арабчук мой… седьмой зима… кароши, золотой! Кормить… ничего нема… снег пришел, зима… жалька… Йей!..
Он машет рукой на город, и я машу. И мы смотрим в глаза друг другу растерянно, безнадежно. Он вырывает слова из глаз, острых, черных, изо рта, кривого от нетерпения и страха, что поздно будет:
— Йеййй!..
Стоит его визг в ушах. Провалился с конем татарин в снег, в балку. Слышно — и там визжит.
Я иду по глубокому снегу, на площадку. Дубовая поросль завалена рыхлым снегом. Далеко внизу путается-чернеет с конем татарин, по снегу катится, за ним снеговая пыль… — в город погнал татарин.
Он — из Биюк-Ламбата?! Страна чудесного золотого табаку… Где такое… Биюк-Ламбат? Да, это совсем близко, двенадцать верст. Кто-то о нем говорил недавно?.. Кто-то помер! Да… от голоду померла у татар вдова художника русского… Ушла к татарам — и померла… А его картины… за этими горами… О, снег какой… испугал чумового татарина. Сухую траву засыпал на много дней…
Сумерки надвигаются. Куда побежал татарин, в слепую ночь!
Я брожу по снегам, по балкам, без цели. Ведь я из далей. Я же тот самый дикарь пещерный. Но у меня нет и шкуры. У меня лишь истрепанное пальтишко, лезут змеиные зубки из башмаков, а в них мои зябкие пальцы, завернутые в тряпку… И я — бессильный. Мне так понятна, близка та жизнь, жизнь моих давних предков! Снега и ночь, а у них… огня не было!.. Я сейчас пойду, затоплю печурку… а у них… не было!! И… они-таки победили?! Какими силами, Господи, это чудо? Твоими, Господи! Ты, Единый, дал им Огонь Небесный! Они победили им. Я это знаю. Я верую! И они же его растопчут. Я это знаю. Камень забил Огонь. Миллионы лет стоптаны! миллиарды труда сожрали за один день! какими силами это чудо?! Силами камня-тьмы. Я это вижу, знаю.
Синей Кастели нет: черная ночь — пустыня. Храпит из балки, из темноты, — конь запаленный дышит? Взрывая снег, у моих ног, из балки выкаты кается черное: татарин, за ним его черный конь. Хрипит татарин, и конь хрипит. Я бегу от него к воротам. Татарин бежит за мной…
— Ты… бери… нема люди… ночь черный… Быюк-Ламбат… йей… бери… Аллах…
Я не вижу его лица. Я вижу, как конь головой мотает, хочет поводья вырвать?.. Мотнул и уткнулся в снег. Я вижу парок над ним. Я отмахиваюсь от них, от призраков… стараюсь открыть калитку… Держит меня татарин, рукою молит… И вдруг…
— Йей!.. — вскрикивает татарин и чутко всматривается во что-то в балке.
Я ничего не вижу. Он срыву дергает повод, но конь уснул. Он бьет его кулаком по шее и кидается в сторону. Бежит и кричит кому-то, кого он видит:
— Йей! ханым! козяйк… бери… конь!.. Йей!..
Я напрягаю глаза, не вижу. Кому же кричит татарин? Найдется ли человек, кто снял бы с него напавший на него ужас? Никого не видно. Бежит за кем-то, кричит…
Я захлопываю калитку и ставлю кол.
Человек нашелся. Утро принесло весть: взяли коня у татарина. Понес чумовой татарин шесть фунтов хлеба в Биюк-Ламбат. Быть может, спасут коня. А как же теперь татарин?..
Говорил в городке дьякон:
— Дурак татарин! Повали коня, ешь коня! Ему бы на месяц с семьей хватило, продержаться… Посоли мясо…
— А соли-то нет, отец дьякон!
— Мясо-то прокопти, без соли лопай!
— А может, ему своего коня жалко было?..
— Ко-ня жалко?! Как коня жалко, раз за шесть фунтов хлеба отдал?! Лупоглазый… Жалко?!.. А просто… голову потерял от страху!.. Воистину — голову потерял чумовой татарин.
Три конца
Снег полежал три дня, тронулся и потек. Плывет грязь в балку. Торчат из грязи мокрые рога виноградника, иссохшие усы-петли. Испугал снег татарина — и плывет. Отрыгнет еще земля травку — прогреет солнцем.
Помер Андрей Кривой с нижнего виноградника. Ходил после «ванной» с неделю — крякал. Молчал и крякал. Потом прилег. Жаловался — «внутри ломит». А помер тихо.
Помер и Одарюк. Две недели места не мог найти: и ходить, и сидеть, и лечь — все больно. Жаловался, что «клинья вогнали в поясницу» и под сердце давит. За две недели в сухенького старичка обратился, глотнуть не мог. Водицы испить просил: глотнет, а принять не может. Кричал шибко, как отходил:
— Огне-ом… палит!..
Поглядел на детей, и выкатились из его глаз две слезы. А помер тихо.
И дядю Андрея выпустили после «ванной». Во всем сознался. Пришел на горку, на Тихую Пристань — тихий, как после большой работы. Бродил по горке в майском своем костюме, почерневшем, скатавшемся, — пищи себе искал. Прознал, что Антонина Васильевна, из пшеничной котловины, корову со страху режет, пришел под вечер и остановился на пороге. Стоял и молчал — тенью. Не видела его Антонина Васильевна: рубила в корытце студень. Стоял дядя Андрей у притолоки, смотрел, как шипит на плите в корчаге, как на