махнуть. Мы от счастья закричали «ура!». Брысь нас остановил: — Тихо! Никому не болтали?
Этого он мог бы и не спрашивать, мы даже обиделись. Он заметил, поправился: — Ладно, замнем. Беру команду на себя. А вы отвечаете за подготовку.
И тут Эсбэ пришла замечательная мысль.
— Нам нужно иметь особый знак, — сказал он таинственно.
— Какой еще знак? — не понял Брысь.
— В Испании мы же не можем под своими настоящими фамилиями воевать. Мы же будем в разведке.
— Ну и что? Тебя зовут Эсбэ, его — Серьга, меня — Брысь.
— А если кого из нас тяжело ранят или убьют, как наши товарищи узнают, что это мы? Мы же потеряем сознание…
Брысь подумал и согласился: — Ты прав. Что предлагаешь?
— Надо сделать наколки на руках. Вот у тебя же есть.
Брысь поглядел на свою голую руку, где была выколота черепаха.
— Можно. Только учтите, это больно. Эсбэ презрительно фыркнул.
— Кто едет в Испанию, тот не боится никакой боли.
— Достаньте черной туши, пузырек, — сказал Брысь. — И четыре иголки.
— Какие иголки? — спросил Эсбэ. Мы не знали, как это делается.
— Обыкновенные, какими нянька шьет. И еще нужно немного ниток.
На следующее утро мы собрались в сарае у Эсбэ. Все было принесено: пузырек туши, четыре иглы и нитки. Эсбэ захватил бинт. Показав на бинт, Брысь удивился: — А это еще зачем?
— После завяжем, а то дома увидят — попадет.
Приступили к делу.
Когда все было закончено, руки у нас вздулись, будто под кожу и правда настоящая черепашка забралась. И горело, саднило так, что хотелось в голос выть. Но нельзя.
Мы с Эсбэ покурили, и он завязал бинтом руку мне, а я ему.
Отцу с матерью я сказал, когда спросили, что, мол, ободрался о гвоздь, который торчал из забора. Но дня через три у меня ночью повязка съехала, мать утром увидела руку, сказала отцу. Он тогда в первый раз кричал на меня. А мать плакала и неделю со мной не разговаривала. Но они понимали, что ничего назад не повернешь, и в конце концов смирились.
Через месяц опухоль постепенно сошла, и наколка приобрела почти такой вид, как у Брыся, чего мы с нетерпением ждали. Только все еще чуть краснели некоторые точечки от игл.
Нам с Эсбэ предстояло сделать три клюшки, а три уже были готовы. Мы освободили для этого целый день и принялись за работу. По плану до отъезда оставалась неделя.
Эсбэ распиливал половинку дуги вдоль на три части ножовкой, а я точил ножи о брусок. Вдруг он как заорет.
— Ты чего? — говорю.
Он левой рукой машет, из указательного пальца кровь прямо ручьем.
— Кажется, палец отпилил.
Оказывается, половинка дуги из упора выскользнула, а он ее левой рукой поддерживал, ну и чиркнул пилой по пальцу до кости.
Мы побежали в городскую поликлинику, до нее метров двести. Бежим, а Эсбэ говорит: — Вот не хватало перед самой дорогой.
От боли он не так страдал — обидно было по-дурацки получить рану за неделю до отправки в Испанию.
Ну сделали Эсбэ в поликлинике все, что надо, но клюшки пришлось доделывать мне, и получились они, понятно, не такие классные, как у Эсбэ. С одной рукой он мог только руководить мной, а сам смотрел и злился, что у меня все идет сикось-накось. Но, худо-бедно, три клюшки я смастерил. Правда, за них дали на десятку меньше, чем за клюшки марки Эсбэ.
Приближался наш отъезд. Накануне Брысь отправился в Москву и на Курском вокзале узнал расписание дальних поездов и с каких платформ они отправляются. Он привез вагонный ключ — добыл в Москве, а как, не сказал. Это была для нас необходимейшая вещь…
4 июля 1937 года мы покинули Электроград, выехав на пригородном поезде. Билеты до Москвы купили, что-бы не нарваться на контролера и не испортить весь план в самом начале из-за пустяков.
Никакого багажа у нас не было, только три сумки для противогазов. Они висели у нас через плечо, в них были все припасы. Эсбэ положил в сумку маленький мешочек с горстью родной земли. Он сказал: мы будем целовать ее в минуту тяжких испытаний и смертельной опасности, и это поднимет наш дух. Брысь хохотал до икоты, потом сказал: придется землю целовать в натуре, а не через материю, потому что мешочек краденый — Эсбэ стащил его у няни Матрены, она хранила в нем принадлежности для штопки чулок и носков.
Поджиги и ножи лежали на дне сумок. Все наши деньги — около трехсот рублей — были у Брыся, как у командира и старшего, а у нас с Эсбэ на всякий пожарный случай имелось по десятке.
Эсбэ очень хотел взять почтового голубя для пересылки боевых сообщений на Родину. И наш атаман Богдан обязательно дал бы ему своего любимого почтаря — он один у него такой был, белый как снег. Но для этого надо было сообщить Богдану, куда мы едем, иначе бы он не дал. Эсбэ подумал и отказался, хотя и эта идея была первый класс.
Палец у Эсбэ вроде бы зажил. Мы до этого бинт перебинтовывали каждый день — переворачивали той стороной, что почище, но бинт был все время один.
Через два часа мы приехали в Москву. Наш поезд, скорый до Тбилиси, отправлялся в десять вечера. Времени оставалось еще много, болтаться на вокзале на виду у милиционеров было ни к чему, и я предложил поехать в парк имени Горького. Там мы весело провели целых полдня, попробовали все аттракционы, ели мороженое и пили ситро. Правда, за все это пришлось платить, но мы не жалели, потому что хоть один раз в жизни человек должен как следует разгуляться, тем более нас ждали суровые испытания, и еще неизвестно, вернемся ли мы живыми…
В половине девятого приехали на Курский вокзал. Брысь повел нас через какие-то склады и вывел на железнодорожные пути по другую сторону вокзала. На путях стояли два состава, но оба скоро ушли. Мы присели за сложенные штабелем рельсы, и Брысь объяснил, что наш поезд должен отправляться с первого пути, самого ближнего к вокзалу. Наметили план действий и стали ждать.
Скоро на первый путь медленно втянулся длинный состав с большим паровозом. Уже смерклось, потому что небо было в тучах, и в этом нам повезло. Быстро перебежали через рельсы, Брысь вспрыгнул на подножку вагона в середине состава, поглядел в тамбур, спокойно открыл ключом дверь и махнул нам рукой. Это был тамбур, где находилась печь. Брысь отпер штопором перочинного ножа висячий замок на двери отопительного отсека, и мы с Эсбэ сели на корточки по бокам от печи, а он нас запер и исчез. По плану Брысь должен нас навещать, а часто или редко — это смотря по обстановке.
Сердчишко у меня билось, как овечий хвост, и у Эсбэ, наверно, тоже. Но мы успокоились, как только поезд тронулся. Летом печку топить не будут, так что потревожить никто не должен. А если и застукают, Брысь сумеет или выручить нас, или вместе с нами отдаться во власть кондукторов, а от них убежать — плевое дело…
Стучали колеса, скрипела холодная печка, звякала в ведре лопата, а паровоз иногда гудел то сердито, то радостно. Мы ехали в Испанию.
Шептаться — ничего не услышишь, говорить громко нельзя. Не помню, долго ли смотрели мы на пролетавшие за темным окном красные искры, но проснулся я, когда окно уже было светлым. Эсбэ, как и я, лежал на оцинкованном грязном полу тесного закутка, свернувшись калачиком, и щека у него была то ли в саже, то ли в угольной пыли. Хотелось пить, но воды мы не взяли, и я снова уснул. Растолкал меня Эсбэ. Поезд стоял на какой-то большой станции.
— Серьга, Серьга! — шептал Эсбэ, и глаза у него были больше медного пятака.
— Я уже не сплю, — откликаюсь. — Что случилось?
— Весь народ из поезда вышел. Мы уже давно стоим.
— Сколько?