мечты, был бы, конечно, не столь дерзким, сколь безнадежным и потому бессмысленным. Но, точно так же, как прошлая ночь была первой ночью любви, подаренной вам Марколиной (это свое предположение Казанова тоже высказал, как не подлежащую сомнению истину), так и наступающая ночь, по всем людским расчетам и по предположению самой Марколины и вашему собственному, должна стать вашей последней ночью перед разлукой на очень долго, — может быть, навсегда. И я совершенно убежден, что, ради спасения своего возлюбленного от верной гибели, Марколина — стоило бы ему пожелать — без колебаний согласилась бы подарить эту последнюю ночь его спасителю. Ведь она тоже философка и так же свободна от предрассудков, как мы с вами. Однако, несмотря на всю мою уверенность в том, что Марколина выдержала бы такое испытание, в мои намерения отнюдь не входит подвергать ему Марколину, ибо обладание женщиной безвольной и внутренне противящейся как раз в этом случае не отвечает моим стремлениям. Не только как любящий, но и как любимый, хочу вкусить я счастье, которое кажется мне таким безмерным, что потом я был бы готов заплатить за него жизнью. Поймите меня правильно, Лоренци! Марколина не должна заподозрить, что прижимает к своей божественной груди меня, — напротив, она должна быть твердо уверена, что в ее объятиях не кто иной, как вы. Ваше дело — подготовить этот обман, мое — его поддержать. Вам не будет стоить особого труда убедить ее в том, что вы принуждены покинуть ее еще до зари; повод к тому, что на этот раз она будет наслаждаться одними безмолвными ласками, у вас тоже найдется. Притом, во избежание малейшей опасности последующего разоблачения, я вовремя притворюсь, будто слышу под окном подозрительный шорох, накину свой — или, вернее, ваш — плащ, который вам, конечно, придется мне для этой цели одолжить, и исчезну через окно — навсегда. Ибо я, разумеется, для видимости уеду еще сегодня вечером, а затем, под предлогом того, что забыл важные бумаги, верну кучера с полдороги и через заднюю калитку — ключ вы мне дадите, Лоренци! — проникну в сад к окну Марколины, которое откроется в полночь. Свое платье, башмаки и чулки я сниму в карете, на мне будет только плащ, так что после моего смахивающего на бегство ухода не останется ничего, что могло бы выдать меня или вас. Свой плащ и две тысячи дукатов вы получите у меня в гостинице, в Мантуе завтра в пять часов утра, так что сможете швырнуть в лицо маркизу его деньги еще до установленного часа. В этом я вам торжественно клянусь. Теперь я кончил.
Казанова внезапно остановился. Солнце клонилось к закату, легкий ветерок пробегал по желтым колосьям, красноватый отблеск падал на башню над домом Оливо. Молча остановился и Лоренци. Ни один мускул не двигался на его бледном лице, он неподвижно смотрел вдаль поверх плеча Казановы. Руки его вяло повисли, между тем как пальцы Казановы, готового ко всему, как бы случайно сжимали рукоять шпаги. Прошло несколько секунд, но Лоренци все еще стоял молча и неподвижно. Он казался погруженным в спокойное раздумье; но Казанова был по-прежнему настороже и, левой рукой держа платок с дукатами и стиснув рукоять шпаги правой, проговорил:
— Мое предварительное условие вы соблюли, как человек чести. Знаю — вам это было нелегко. Ибо, хотя мы и лишены предрассудков, вся обстановка, в которой мы живем, настолько ими отравлена, что мы не можем полностью от них освободиться. И так же как вы, Лоренци, в течение этой четверти часа были не раз близки к тому, чтобы схватить меня за горло, так и я, — должен вам признаться, — некоторое время помышлял подарить вам две тысячи дукатов, как человеку... нет, как своему другу; ведь мне редко приходилось с первого же мгновения испытывать к кому-нибудь такую загадочную приязнь, как к вам, Лоренци! Но если бы я поддался этому великодушному порыву, то уже через секунду глубоко бы раскаялся в нем, — точно так же, как вы, Лоренци, за секунду до того, как пустить себе пулю в лоб, пришли бы к горестному сознанию, что вы — глупец, которому нет равного, ибо вы пренебрегли тысячами ночей любви, каждый раз с новыми женщинами, ради одной ночи, за которой более не последует ничего — ни ночи, ни дня.
Лоренци все еще молчал; его молчание длилось секунды, оно длилось минуты, и Казанова задавался вопросом, как долго ему еще это сносить. Только он собирался отойти с коротким поклоном и таким образом дать понять, что считает свое предложение отвергнутым, как Лоренци, по-прежнему безмолвно, неторопливым движением опустил правую руку в задний карман мундира и протянул ключ от садовой калитки Казанове, который, как и прежде, готовый к любой неожиданности, отступил на шаг, как бы с намерением пригнуться. Некоторое проявление испуга, обнаружившееся в движении Казановы, вызвало на губах у Лоренци мимолетную язвительную усмешку. Казанова сумел подавить и даже скрыть нараставшую в нем ярость, взрыв которой мог бы все погубить, и, взяв с легким поклоном ключ, заметил только:
— По-видимому, я должен принять это за согласие. Через час — тем временем вы успеете сговориться с Марколиной — я жду вас в башне, где позволю себе тотчас же вручить вам две тысячи дукатов в обмен на ваш плащ: во-первых, в знак моего доверия и, во-вторых, потому, что я действительно не знаю, куда ночью спрятать золото.
Они расстались, не поклонившись. Лоренци вернулся назад прежней дорогой, Казанова пошел другой в деревню, где, не поскупившись на задаток, нанял на постоялом дворе экипаж, который должен был ждать его в десять часов вечера перед домом Оливо, чтобы доставить в Мантую.
Вскоре после этого Казанова, предварительно спрятав золото в надежное место у себя в комнате, вышел в сад, где взору его представилась картина, сама по себе ничуть не примечательная, но странно его растрогавшая в том душевном состоянии, в каком он в ту минуту находился. У края лужайки на скамье рядом с Амалией сидел Оливо, обняв ее рукой за плечи; у их ног расположились, словно устав от игр, три девочки; младшая, Мария, казалось, дремала, положив головку на колени матери, около нее лежала, вытянувшись на траве и закинув руки за голову, Нанетта; Терезина прислонилась к коленям отца, который нежно перебирал пальцами ее локоны; когда Казанова подошел, она встретила его не похотливым и понимающим взглядом, какого он невольно ждал, а открытым и по-детски доверчивым, словно то, что произошло между ними всего несколько часов назад, было лишь ничего не значащей игрой. Лицо Оливо просияло радостью, Амалия сердечно и благодарно кивнула Казанове. Оба они встретили его, как человека, — это было для него несомненно, — который совершил только что благородный поступок, но в то же время ждет, что из чувства деликатности никто не обмолвится об этом ни словом.
— И вы в самом деле уже завтра намерены покинуть нас, дорогой шевалье? — спросил Оливо.
— Не завтра, — ответил Казанова, — а, как я уже говорил, сегодня вечером.
И когда Оливо хотел ему возразить, он продолжал, пожав с сожалением плечами:
— Письмо, полученное мною сегодня из Венеции, не оставляет мне иного решения. Присланное мне приглашение настолько почетно со всех сторон, что отложить приезд — значило бы проявить величайшую, даже непростительную неучтивость к моим высоким покровителям.
И он тут же попросил позволения удалиться в свою комнату, чтобы сейчас же приготовиться к отъезду, после чего сможет спокойно провести последние часы своего пребывания здесь в кругу гостеприимных друзей.
Не поддаваясь ни на какие уговоры, Казанова направился в дом, поднялся по лестнице в башню и прежде всего сменил свое парадное платье на более простое, удобное для путешествия. Затем он уложил вещи в чемодан и, с возраставшим с каждой минутой нетерпением, стал прислушиваться, не раздадутся ли наконец шаги Лоренци. Еще до назначенного часа в дверь отрывисто постучали, и в широком синем кавалерийском плаще вошел Лоренци. Не говоря ни слова, он слегка повел плечами, и плащ, скользнув, упал между обоими мужчинами на пол в виде бесформенного куска материи. Казанова вытащил из-под лежавшего на кровати тюфяка золото и рассыпал монеты по столу. Тщательно их пересчитав на глазах у Лоренци, что было сделано довольно быстро, так как многие монеты были большего достоинства, чем один дукат, Казанова вручил Лоренци условленную сумму, предварительно вложив ее в два кошелька, после чего у него осталось еще около ста дукатов. Лоренци сунул кошельки в карманы мундира и хотел уже безмолвно удалиться, но Казанова его остановил:
— Подождите, Лоренци. Нам, может быть, еще случится когда-нибудь встретиться в жизни. Пусть же встреча наша будет без злобы. Это была такая же сделка, как и всякая другая; мы с вами квиты.
Он протянул Лоренци руку. Тот не взял ее и только теперь произнес первое слово.
— Не припоминаю, — сказал он, — чтобы и это входило в наш договор. — Он повернулся и вышел.
«Вот мы как точны, друг мой! — подумал Казанова. — Тем более я могу быть уверен, что не окажусь в конце концов в дураках». Правда, он ни на минуту всерьез не допускал такой возможности; он знал по опыту, что такие люди, как Лоренци, обладают своеобразной честью, законы которой нельзя расписать по