гражданином, писцом, нищим в своем родном городе, где его сперва заточили в тюрьму, а после побега предали анафеме и объявили изгнанником.
Марколина тоже слушала его внимательно, но с таким выражением, словно ей читают вслух занимательную книгу. Она знала, кто сидит перед ней, — человек, мужчина, сам Казанова, переживший все эти приключения и еще многие другие, о которых он не рассказывал, возлюбленный тысячи женщин, но по лицу ее нельзя было это прочесть. Совсем иное выражение светилось в глазах Амалии. Для нее Казанова остался тем же, что и прежде; для нее голос его звучал так же чарующе, как шестнадцать лет назад, и Казанова чувствовал, что стоит ему только сказать слово, а может быть, и того меньше, чтобы по первому его желанию возобновилась прежняя интрига. Но что значила для него сейчас Амалия, если его влекло к Марколине, как никогда ни к одной женщине до нее? Ему казалось, что сквозь облекающее ее матовым блеском платье он видит ее обнаженное тело; ее юная грудь, как расцветающие бутоны, стремилась ему навстречу, а когда она наклонилась, чтобы поднять упавший на пол платочек, воспламенившееся воображение Казановы придало ее движению такой сладострастный смысл, что он чуть не упал в обморок. От Марколины не укрылось ни то, что он, рассказывая, невольно запнулся, ни то, что его взгляд зажегся странным огнем, но в ее глазах он прочел внезапное удивление, настороженность и даже промелькнувшее отвращение. Казанова быстро овладел собой и уже был готов с новым воодушевлением продолжать свой рассказ, как в комнату вошел тучный священник. Хозяин дома, здороваясь с ним, назвал его аббатом Росси, а Казанова сразу узнал в нем того человека, с которым он встретился двадцать семь лет назад на купеческом судне, направлявшемся из Венеции в Кьоджу.
— У вас была тогда повязка на глазу, — заметил Казанова, редко упускавший случай блеснуть своей превосходной памятью, — и какая-то крестьянка в желтом платке посоветовала вам воспользоваться целебной мазью, случайно оказавшейся у молодого аптекаря с очень хриплым голосом.
Аббат кивнул головой и, польщенный, улыбнулся. Но затем с лукавым видом подошел вплотную к Казанове, точно хотел сообщить ему какую-то тайну, однако сказал громко:
— А вы, господин Казанова, находились в числе участников свадебного торжества... не знаю, были ли вы случайным гостем или шафером невесты; во всяком случае, невеста бросала на вас гораздо более нежные взоры, чем на жениха... Поднялся ветер, чуть ли не буря, а вы стали читать какое-то весьма смелое стихотворение.
— Шевалье сделал это, разумеется, только для того, чтобы укротить бурю, — сказала Марколина.
— Такой волшебной силы, — возразил Казанова, — я себе никогда не приписывал, но не стану отрицать, что когда я начал читать, никого уже больше не тревожила буря.
Девочки окружили аббата, заранее зная, что будет, а он пригоршнями вытаскивал из своих бездонных карманов всякие лакомства и толстыми пальцами клал их детям в рот. Тем временем Оливо со всеми подробностями рассказывал аббату о своей неожиданной встрече с Казановой. Амалия как завороженная не сводила сияющих глаз с властного смуглого лица дорогого гостя. Дети убежали в сад; Марколина поднялась с места и смотрела на них в открытое окно. Аббат передал поклон от маркиза Чельси: если здоровье ему позволит, он приедет вечером вместе с супругой к своему дорогому другу Оливо.
— Очень удачно, — ответил тот, — таким образом, в честь шевалье для игры соберется приятная маленькая компания; я жду также братьев Рикарди; Лоренци тоже приедет; дети встретились с ним во время его верховой прогулки.
— Он все еще здесь? — удивился аббат. — Еще неделю назад говорили, что он должен вернуться в полк.
— Маркиза, должно быть, выхлопотала ему у полковника отпуск, — смеясь, заметил Оливо.
— Удивительно, что в такое время Мантуанским офицерам разрешают отпуск, — вставил Казанова. — Два моих знакомых офицера — один из Мантуи, другой из Кремоны, — стал он придумывать дальше, — выступили ночью со своими полками по направлению к Милану.
— Разве начинается война? — спросила Марколина, стоя у окна. Она обернулась, черты ее лица, на которые падала тень, были неразличимы, и легкую дрожь в ее голосе уловил один лишь Казанова.
— Все, может быть, уладится, — сказал он небрежно. — Но поскольку испанцы ведут себя угрожающе, надо быть готовыми.
— Известно ли вообще, — важно спросил Оливо, наморщив лоб, — на какой стороне мы будем драться — на стороне испанцев или французов?[3]
— Лейтенанту Лоренци это должно быть безразлично, — вмешался аббат. — Лишь бы ему наконец удалось проявить свою храбрость.
— Он уже ее проявил, — возразила Амалия. — Три года назад он сражался под Павией.
Марколина молчала.
Казанова узнал достаточно. Он подошел к Марколине и окинул сад внимательным взглядом. Ничего не было видно, кроме широкой лужайки, где играли дети; она замыкалась рядом высоких и густых деревьев, росших вдоль каменной ограды.
— Какое прекрасное имение! — обратился он к Оливо. — Мне хотелось бы осмотреть его получше.
— А мне, — отвечал Оливо, — ничто не могло бы доставить большего удовольствия, как показать вам свои виноградники и поля, шевалье! Да, сказать вам правду, с тех пор как это маленькое именьице принадлежит мне — спросите Амалию, — я все годы ничего так не желал, как принять вас наконец в собственных владениях. Десятки раз я собирался вам написать и пригласить вас. Но разве мог я когда- нибудь рассчитывать на то, что письмо вас застанет? Если передавали, что недавно вас видели в Лиссабоне, то можно было не сомневаться, что вы уже успели уехать в Варшаву или в Вену. А теперь, когда я каким-то чудом встретил вас как раз в тот час, когда вы собирались покинуть Мантую, и мне удалось — а это было нелегко, Амалия! — привезти вас к себе, то вы так дорожите своим временем, что — подумайте только, господин аббат! — соглашаетесь подарить нам не более двух дней!
— Может быть, удастся уговорить шевалье, чтобы он продлил свое пребывание у вас, — ответил аббат, смакуя во рту кусочек персика, и бросил на Амалию быстрый взгляд, из которого Казанова заключил, что она оказала аббату больше доверия, чем своему супругу.
— К сожалению, это невозможно, — твердо сказал Казанова, — я не могу скрыть от друзей, выказывающих такое участие к моей судьбе, что мои венецианские сограждане собираются — хотя и с некоторым опозданием, но с тем большим почетом для меня — загладить несправедливость, которую совершили по отношению ко мне много лет назад, и я не могу дольше отказывать им в их настоятельных просьбах, не желая прослыть неблагодарным или даже злопамятным.
Легким движением руки он отклонил вопрос, готовый сорваться с языка благоговевшего перед ним, но любопытного Оливо, и быстро проговорил:
— Итак, Оливо, я готов. Покажите мне свое маленькое королевство.
— Не лучше ли, — заметила Амалия, — дождаться, пока станет прохладнее? Шевалье будет теперь, наверное, приятнее немного отдохнуть или прогуляться в тени?
И глаза ее засветились такой робкой мольбой, обращенной к Казанове, как будто во время этой прогулки по саду вторично должна была решиться ее судьба. Никто не возражал против предложения Амалии, и все направились в сад. Марколина, которая шла впереди, побежала по залитой солнцем лужайке к детям, игравшим в волан, и немедленно приняла участие в игре. Она была чуть выше ростом старшей из трех девочек, и теперь, когда упавшие ей на плечи волосы развевались на ветру, сама казалась ребенком. Оливо и аббат сели на каменную скамью в аллее неподалеку от дома. Амалия пошла дальше рядом с Казановой. Когда уже никто не мог их услышать, она заговорила с ним так, как говорила когда-то, словно никогда и не говорила иначе:
— Ты опять со мной, Казанова! С каким нетерпением ждала я этого дня! Я знала, что он когда-нибудь наступит.
— Я оказался здесь случайно, — холодно ответил Казанова. Амалия только улыбнулась.
— Объясняй это как хочешь. Ты здесь! В течение этих шестнадцати лет я только и мечтала об этом дне.
— Надо полагать, что за эти годы ты мечтала еще и о другом, и не только мечтала, — возразил Казанова. Амалия покачала головой.