Шолом-Алейхем
Горшок
– Ребе, я к вам по важному делу. Вы, наверное, меня не знаете, а может, и знаете, ведь я Ента, Ента Куролапа. Я торгую яйцами, значит, да курами, курами да гусями. У меня свои постоянные покупательницы, дай им бог здоровья, они меня выручают. А как же! Заставь меня платить
Но я вовсе не об этом хотела, я о другом. Вот вы сказали, мол, рано умер. Еще бы не рано, ведь моему покойнику, моему Мойше Бенциону, было всего двадцать шесть, когда он умер. Почему двадцать шесть? Судите сами! Девятнадцать ему сравнялось в год нашей свадьбы, да после его смерти пробежало как-никак восемь годочков. Вот и выходит, по моему расчету, двадцать три. Почему не двадцать шесть? Потому что семь лет его болезни я не считаю. Он, конечно, хворал гораздо дольше, он, может, всю жизнь был хворый, верней, всю-то жизнь он, конечно, был здоровый, вот разве только что кашель, он всегда кашлял, избави нас бог… Впрочем, вовсе не всегда, а только когда кашель нападет. Зато уж как примется кашлять, будет кашлять и кашлять, весь изойдет кашлем. Врачи говорили, что это, мол, у него спазмы такие, хочешь – кашляй, хочешь – не кашляй! Это сущая чепуха и ерунда, от них, от врачей, толку, как от козла молока. Взять, к примеру, сына Арона-резника, вы его должны знать, Иокл его звать. Как-то схватило у него зубы; чего только с ним не делали: и кололи и мололи, а толку чуть. Маялся Иокл, маялся, потом взял и засунул себе в ухо чесноку, говорят, чеснок здорово от зубов помогает. Ему и вовсе невтерпеж стало, от боли на стенки лезет. Врач – тут как тут, и давай у Иокла пульс щупать. Дурак этакий, при чем тут пульс? Хорошо, что Иокла отвезли в Егупец, иначе он бы как пить дать отправился вслед за своей сестрой Перл, она, бедняжка, скончалась от сглазу во время родов, избави вас бог от этого…
Но я не об этом хотела… Я о другом. Вот вы говорите – вдова. Овдовела я совсем молоденькой, осталась одна с грудным младенцем на руках, в половине дома на Бедняцкой улице, рядом со столяром Лазарем, вы его тоже должны знать, он живет за баней. Вы спросите: почему только полдома? Да потому, что другая половина не моя, а моего зятя, вы его тоже должны знать, его звать Азриел. Сам он веселокутский, из местечка, значит, Веселый Кут, и торгует рыбой, рыботорговец, значит, и зашибает, не сглазить бы, очень даже неплохо. Все дело за погодой. В тихую погоду рыба клюет – и цена на нее вниз ползет. В плохую погоду рыба не клюет – и цена на нее растет. И вот мой зятек Азриел считает, что лучше, когда рыба клюет и цена вниз ползет. Я ему: «Какой же тебе расчет?» А он: «Расчет прямой. Рыба клюет – цена вниз ползет. Рыба не клюет – цена растет. Так пускай уж лучше рыба клюет и цена вниз ползет». «Какой же тебе расчет?» А он опять: «Рыба клюет – цена вниз ползет, рыба не клюет – цена растет, так пускай уж лучше клюет и цена вниз ползет». Тьфу, пропади ты пропадом, заладил одно, поди толкуй с этаким недотепой!
Но я вовсе не об этом хотела. Я о другом. Вот вы сказали – своя квартира. Само собой, лучше свой уголок иметь и не мыкаться по чужим людям. Недаром сказано: чужое со своим не сравнишь. Ведь у меня тоже была своя половина, свое владение, – я была хозяйкой не хуже других. Но куда мне, бедной вдове, да еще с ребеночком на руках, куда мне целых полдома? Мне только чуточку места, только голову приклонить. Зачем же мне полдома, да еще с худой крышей. Ведь который год крыша не чинена. Тут еще зятек мой, Азриел, значит, пристает: «Давай класть новую крышу, давай – и никаких!» – «Ладно, говорю, давай». Туда-сюда, давай-давай, судили-рядили, крыша-солома, а проку не видать. Ясное дело, ведь тут надо уйму соломы, про тес я уж и не заикаюсь, тес – это зарез. Пришлось мне сдать две комнаты, значит пришлось. В одной живет глухой Хаим-Хоне, он уже старый и вовсе, можно сказать, из ума выжил. Его дети платят мне за него семь гривен в неделю, а кормиться он ходит к ним, правда, через день: день ест, день постится, но и в сытый день он тоже живет впроголодь. Он мне сам про это говорил. А может, он и приврал немного, ведь старый человек любит поворчать. Сколько ему ни дай, все мало, куда ни посади – плохо, куда ни положи – жестко.
Но я не об этом хотела… Я о другом. Вот вы сказали – соседи. Избави бог от них! О глухом речи нет, с него взятки гладки, он квартирант спокойный – тише воды ниже травы. Но лукавый меня попутал другую комнату сдать мучной торговке Гнесе, она, значит, мукой торгует, Гнеся эта. Ну и язва! Спервоначалу-то она была шелковая, все напевала: «Душечка, кошечка, милочка, я для вас буду делать и то и се…» И ничего-то ей, мол, не надо, только вот столечко места в печке чугунок поставить, да краешек доски раз в неделю мясца сготовить, да уголок стола раз в полгода тесто раскатать…» – «А куда вы, говорю, ребят ваших денете? Ведь их у вас, говорю, Гнеся, слава богу, целый выводок». – «О чем вы беспокоитесь, Енточка, душенька! Вы не знаете, значит, моих детей. Ведь это же
Но я не об этом хотела… Я о другом. Вот вы сказали: плохие соседи. Плохое плохому рознь! Избави бог, я про Гнесю худого не скажу, она не злая и даже подаст нищему ломоть. Но когда ей вожжа под хвост попадет – пронеси ты, господи! Стыд и срам! Другому я бы ни словечка, но вам, вам можно, по секрету, тсс, молчок… она своего мужа того, поколачивает…! да-да… тайком от всех… «Ах, Гнеся, Гнеся, – говорю я ей, – побойтесь бога, как вам не совестно, бога побойтесь». А она в ответ: «Это не ваше дело». А я ей: «Да ну вас к шуту!» А она мне: «Пускай шут унесет того, кто сует свой нос в чужой горшок». А я ей: «Ослепни тот, кто лучшего не видал». А она мне: «Оглохни тот, кто любит подслушивать…» Вот бессовестная!
Но я не об этом хотела… Я о другом… Вы сказали, что я люблю чистоту. Не откажусь, верно люблю, когда кругом чисто, ни пылиночки. Чем же это плохо? А она, Гнеся, стало быть, не терпит, что у меня все сверкает-играет, убрано-прибрано, чистота-красота… А к ней загляни! Пакость, мерзость, грязь до ушей, помойное ведро полнехонько – бррр!.. С самого утра, не успеют глаза продрать, у них уже начинается столпотворение. Разве это дети? Сущие черти, а не дети. Разве их можно сравнить с моим Давидкой, с моим сыночком! Мой Давидка, дай ему бог здоровья, весь день в хедере, а как придет вечером, тоже без дела не сидит: либо молится, либо занимается, либо книжку читает. А ее черти? То жрут, прости господи, то ревут, то дерутся, то без дела околачиваются. Скажите сами, при чем тут я, если бог ее наградил оравой сорванцов и озорников, а мне он послал чудного сыночка, настоящий брульянт, чистое золото, не сглазить бы, потому что я над ним немало слез пролила, ох, немало. Вы не смотрите, что я женщина. На моем месте ни один мужчина не выдержал бы. Иной мужчина, не при вас говорить, конечно в тыщу раз хуже женщины. Чуть жизнь немного припрет его к стене, он уже не человек! Да что далеко ходить. Взять хотя бы Осю, сына Мойше-Аврома. Пока его жена Неха была жива, все шло хорошо. Но как только она умерла, он сразу опустился, повесил голову, раскис… «Ося, – сказала я ему, – Ося, бог с вами, возьмите себя в руки, ничего не попишешь. Смерть жены, говорю, ведь это божья воля. Как там сказано в наших святых книгах – бог дал, бог и взял. Да вы это лучше меня знаете».
Но я не об этом хотела… Я о другом. Вот вы сказали – единственный сын. Он, верно, у меня один- единственный, как солнышко в небе. Неужели вы его не знаете! Имя ему дали по моему свекру, по Довиду- Гиршу, значит. Посмотреть на него – вылитый отец, дай бог ему долгой жизни, как есть мой Мойше- Бенцион, – и росточком такой же, и лицо такое же желтое, испитое, и весь он такой же тощий, слабенький,