необыкновенно легко, в горле что-то щекотало, звуки сами рвались, и хотелось петь. В голове зарождался новый вариант праздничной молитвы, и Иоселе начал брать с каждым разом все выше, петь все звончей; а звуки лились так легко, так свободно, что ему казалось — как он ни возьми, все равно можно взять выше. И он пел, заливался, истекал звуками, пуская такие переливчатые трели, что сам дивился, как он это может. Из звуков складывалась какая-то удивительная мелодия, и он сам не знал, куда забредет и чем кончит он свою фантазию. Иоселе дошел до слов: «Блажен муж, не забывающий тебя и черпающий в тебе силу, ибо последователи твои никогда не споткнутся, и во веки веков не устыдятся ищущие в тебе защиты». Тут он запел звончей, замахал руками, без конца повторяя во весь голос последние слова:
Внезапно Иоселе услышал дикие выкрики: «Куси-куси-куси! Ату его! Куси-куси!» Он оглянулся и обмер: на него мчалась целая орава пастушат. На голове у них были большущие шапки, за плечами сумки, в руках — здоровенные дубины. А впереди скакал страшный, кудлатый черный пес. Иоселе почувствовал сильный удар в спину, а потом вроде кто-то поволок его по земле, и стал дергать, рвать, тащить, затем… Затем он уже ничего не помнит.
Когда Иоселе очнулся, кругом никого не было. Ошалевший, перепуганный, пришибленный, он поднялся с земли и зашагал домой. Одежда на нем была разодрана в клочья, на душе было очень горько, и он заплакал. Не мог он понять, почему господь взыскивает с него больше, чем с любого другого мальчика? За что так карает его? Молится он как будто каждый день, честно выполняет все заветы, почитает отца, даже мачеху почитает больше, чем она того заслуживает.
— Господи, за что насылаешь на меня такое? Чем я провинился, что ты меня наказываешь?
И, обернувшись последний раз, Иоселе со вздохом распрощался со своим раем — с вольным лугом, с зеленым, тенистым лесом, распростился навсегда, навечно.
VII
Изгнанный с позором из своего рая, побитый, растрепанный, в разодранном сюртучке, Иоселе явился домой, и поначалу его как следует благословила мачеха, а там и отец добавил.
Собственно, Шмулик никогда не бил своего сына, и на этот раз он только выговорил ему:
— Я вот спрашиваю тебя: разве так поступает порядочный мальчик? Сюртучок разорвал в клочья! Как же, жди, сейчас я тебе справлю новый! Что и говорить, при нынешних заработках! Если бы мама сейчас воскресла! Не знаю… Что и говорить…
Иоселе отдал бы неведомо что, только бы не слышать упреков отца. В эти минуты Иоселе поклялся до конца жизни не ходить за город, не шататься по лесу, хоть бы ему сулили золотые горы.
Это все случилось в четверг, а назавтра, в пятницу утром, Иоселе помчался в синагогу и стал молиться так проникновенно, так горячо, как никогда ранее. Вернувшись домой, он сам, не спрашивая мачехи, принялся чистить медную посуду; в одно мгновенье сбегал на базар и закупил ей перцу, лаврового листа, корицы да еще сверх того «на три гроша меду» для субботней «бабки» и вина для «кидеша»*.
Затем опять же по собственной воле принялся натирать хрен, рубить телячью ножку, колотя медным пестиком по ножу, да так ретиво, что мачеха не выдержала и, раздувая уголья в печи, проговорила про себя:
— А то что же? Так и должен вести себя мальчик! Не ожидать, пока ему кто-нибудь скажет: поди-ка!.. Не огрызаться! А то — посылочки, разговорчики, указочки…
Эти слова еще больше подзадорили Иоселе. Он ощутил в себе такую прыть, что, кажется, мог бы мир перевернуть, прямо богатырь какой-то, Самсон. Заметив, что мачехе нужна вода, он, не долго думая, подобрал полы починенного на скорую руку сюртучка, схватил ведро и через мгновенье принес его полным до краев. Попозже он уселся читать вслух раздел из торы*, назначенный на эту неделю, и «Песнь песней»; распевал он так прочувственно, что канторша сама поднесла ему лапши на дуршлаге, сдобрив ее жареной луковицей. В этот и следующий день сердце Иоселе было преисполнено любви и преданности к своим близким и раскаяния за грехи перед создателем. В субботу после обеда, когда все мальчишки разгуливали по Бердичевской улице, Иоселе стал усердно читать «Поучения отцов синагоги», а затем петь псалмы; но тут же решил, что это не к месту: благочестивые люди читают псалмы в синагоге, а не подле грязной лохани. Надо идти в синагогу!
И Иоселе надел субботний сюртучок, повязал шею белым платком и отправился в синагогу. На душе у него было так радостно, как никогда. Он чувствовал себя как человек, который с кем-то поссорился и только что помирился. Ему казалось, что между ним и великим, вечно живым Б-гом установилась какая-то близость. Он, Иоселе, и этот большой мир, который открыт его взору, составляют нечто единое. Солнце, которое только что стало закатываться, быстро опускаясь все ниже; светлые небеса, окаймленные внизу ярко-красной полосой; птички, стайкой перепархивающие с места на место и реющие вверху, как кораблики на море, — все, все это было ему близко, казалось родным, имело к нему прямое отношение.
Погруженный в свои думы, Иоселе шел все дальше и дальше, не замечая, что давно уже оставил позади Холодную синагогу, переулок, где она стоит, Бердичевскую улицу, миновал шорников, кузнецов, новый мостик и забрел на Польскую улицу. Он пошел бы, наверно, и дальше, если бы его не остановило какое-то чудное пение, божественная игра, изумительные звуки, каких он никогда в жизни не слыхал. Он застыл на месте, слушал и никак не мог наслушаться.
Иоселе хорошо знал, что на Польской улице, на самой горе, стоит костел; знал, что там играют на органе, однако же никогда его не слыхал, потому что, во-первых, на Польской улице в каждом дворе есть собака, во-вторых, с той поры как разрушен храм Соломона, вообще запрещено слушать орган… Иоселе было очень обидно, что евреи прогневили Б-га и нет у них теперь своего храма, нет своего органа и нет левитов*, которые играли там на различных инструментах и пели божественные гимны.
А из костела тем временем плыли звуки органа, и Иоселе неудержимо влекло на гору. Оттуда лилась теперь неземная мелодия, слышался человеческий голос, нет, множество голосов, целый хор, и какой-то бас, как гром, грохотал ежеминутно и низвергался вниз, так что стены дрожали, земля сотрясалась под ногами у Иоселе. А затем вновь слышались нежные, ласковые голоса; песнопения потрясали душу, а прекрасный бархатистый голос человека наполнял сердце до краев, вызывал множество разных дум. Иоселе представлялось, что именно так должны были петь левиты, играя на органе и воздавая хвалу господу Б-гу, владыке всех владык, и сердце его трепетало безмерно и летело к облакам. Заслушавшись музыкой и пением, Иоселе уже себя не помнил; глаза его налились светом, на него нашло какое-то озарение, казалось, он вот-вот взмоет ввысь, вознесется к небесам…
И вдруг кончилась игра, оборвалось пение. Иоселе услышал знакомый голос, идущий совсем с противоположной стороны. Мальчик обернулся и увидел жирное, бритое лицо, кажется знакомого ему барина.
Пригляделся и узнал… Ксендз! Ксендза он видел не раз в лавке у Златы, куда тот заходил купить что- нибудь. Его круглое, скобленое лицо с красным толстым носом, вроде шишки, казалось ему странным и всегда смешило. Иоселе спохватился: «Да где же это я?» — и опрометью кинулся вниз.
Внизу, под горой, посреди улицы стояли кучкой евреи, молодые и старые. Они разглядывали вновь строящийся мост и, как это водится в таких случаях, оценивали работу, подсчитывали затраты и высказывали всякие соображения на сей счет. Увидев бегущего с горы Иоселе, они остановили его и принялись расспрашивать:
— Откуда это? Из костела? Чей будешь, мальчик?
— Что значит чей? — заметил один. — Не знаешь, что ли? Ведь это Шмуликов сын, кантора