что ли, в оркестре всегда дирижирует скрипка, а не труба или флейта! Ведь скрипка – мать всех инструментов.
Вот так Нафтоле Безбородько прочел мне целую лекцию о музыке, при этом, как обычно, размахивал руками, шмыгал носом. Я же стоял и глядел ему в рот на почерневшие зубы и жадно глотал каждое его слово.
– Скрипка, понимаешь ли, – говорил Нафтоле Безбородько, очевидно довольный своей лекцией, – понимаешь ли, скрипка – самый древний инструмент. Первым скрипачом в мире был то ли Тувал-Каин, то ли Мафусаил, точно не помню, тебе лучше знать, ты ведь в школе учишься. Второй скрипач был царь Давид. Был еще один, третий скрипач, Паганини его звали, тоже еврей. Все лучшие скрипачи в мире евреи – вот, например, Стемпеню, Педоцур. Себя я не стану хвалить. Говорят, я играю на скрипке недурно. Но куда мне до Паганини. Паганини, говорят, продал душу дьяволу за скрипку. Паганини терпеть не мог играть пред великими мира сего, пред королями да папами, хоть те готовы были озолотить его. Зато он охотно играл для бедняков в кабачках по деревушкам или вовсе в лесу – для зверей и птиц. Вот какой скрипач был Паганини!.. А ну-ка, нахлебнички, за инструменты!
Это Нафтоле Безбородько внезапно приказал своей команде, и ребята немедленно собрались вокруг него со своими инструментами. Сам Нафтоле встал посредине, ударил смычком по столу, строго глянул на каждого в отдельности, затем на всех разом, и они рванули на своих инструментах с такой силой, что я чуть было не свалился. Все они старались друг перед другом, но больше всего оглушил меня один совсем маленький, худенький, мокроносый мальчонка, с босыми опухшими ножками. Гемеле играл на каком-то чудном инструменте; это было что-то вроде мешка, который, если его надуть, испускает дикий звук, будто кошка взвизгивает, когда ей наступают на хвост. Отбивая босой ногой такт, Гемеле все время поглядывал на меня своими маленькими плутоватыми глазенками и подмигивал, точно хотел сказать: «Не правда ли, здорово дую?» Но неистовей всех работал сам Нафтоле Безбородько: он и играл и дирижировал, действуя руками, ногами, носом, глазами – всем телом, а если случалось, что кто-нибудь ошибался, он еще и зубами скрежетал, сердито покрикивая:
– Форто, прохвост! Форто, фортиссимо!.. Такт, бездельник! Такт! Раз, два, три! Раз, два, три!
Договорились с Нафтоле Безбородько – за три раза в неделю по полтора часа – два рубля в месяц. И я его снова и снова умоляю – держать все в строгой тайне, иначе я погиб. Он дает мне честное слово, что даже пташка в небе ничего не узнает.
– Уж такие мы человеки, – заявляет он гордо и поправляет воротничок, – из тех, что денег не имеют, но совести и чести у нас побольше, чем у иных богачей!.. Не найдется ли у тебя несколько копеек?
Я вынимаю рубль и подаю ему. Нафтоле берет его двумя пальцами, как профессор, подзывает «праматерь Еву» и говорит, глядя в сторону:
– На, купи чего-нибудь на завтрак!
«Праматерь Ева», однако, хватает рубль обеими руками, да всей пятерней, обследует его со всех сторон и спрашивает мужа, что же ей купить.
– Чего хочешь, – отвечает он как бы совсем безразлично. – Купи несколько булок, две-три селедки и колбасы; не забудь головку луку, уксусу, масла, ну, и «мерзавчика», конечно, прихвати.
Когда все эти прелести появились на столе, орава накинулась на еду с такой жадностью, точно она разговлялась после долгого поста. Даже у меня слюнки потекли. И когда меня пригласили к столу, я не мог отказаться. И не помню, чтобы я когда-либо получал такое удовольствие, как тогда за этой трапезой.
После завтрака Безбородько мигнул своей команде. Все взялись за инструменты, и меня угостили новым опусом – «собственной композицией» Нафтоле Безбородько. Эту «композицию» они сыграли с таким грохотом, что у меня заложило уши, закружилась голова, и я ушел оттуда как пьяный. Целый день потом в школе у меня вертелись в глазах учитель, ученики, книги, а в ушах не переставала грохотать «композиция». Ночью мне явился во сне Паганини верхом на дьяволе и огрел меня скрипкой по голове. Я проснулся с криком – у меня болела голова – и начал молоть всякий вздор. Что я говорил, не знаю. Но моя старшая сестра Песя потом рассказывала, что я в бреду выкрикивал какие-то бессвязные, дикие слова, вроде: Паганини, композиция. И еще об одном рассказала мне сестра – когда я болел, к нам раза два приходил от Нафтоле Безбородько какой-то босой мальчишка и справлялся, как я себя чувствую. Но его прогнали и наказали, чтобы он не смел больше являться к нам.
– Зачем приходил к тебе сынок музыканта? – допытывалась сестра.
Но я утвердил одно:
– Не знаю. Чтоб я так жив был, не знаю! Откуда мне знать?
– Ну, на что это похоже? – говорила мне мать. – Ты уже, не сглазить бы, взрослый парень. Тебе уже невесту приглядывают, а ты возишься с босыми музыкантами. Хороши у тебя приятели! Ну, что общего у тебя с этими музыкантами? Какие у тебя дела с сыном Нафтоле?
– Какого Нафтоле? – спрашивал я, прикидываясь дурачком. – Какие там музыканты?
– Погляди-ка на этого полоумного! – вставлял слово отец. – Не знает, что и сказать! Бедняжечка! Агнец невинный! Я в твои годы уже давно женихом был, а он все с мальчишками возится! Одевайся и марш в школу! Если тебя увидит Гершл бал-такса и спросит, чем ты болел, отвечай – лихорадкой. Слышишь, что тебе говорят? Лихорадкой!
Ничего не понимаю. При чем тут Гершл бал-такса? И почему я должен ему рассказывать о лихорадке?
Через несколько недель я получил ответ на все мои недоуменные вопросы.
Гершл бал-такса (так звали его потому, что и он, и отец его, и дедушка от века владели мясной таксой, или иначе – держали на откупе коробочный сбор;[1] это уж было традицией) был человек с круглым брюшком, рыжей бородкой, влажными глазами и широким белым лбом, – признак светлого ума. И он действительно слыл в местечке человеком просвещенным, образованным, знатоком библии и хорошим писцом. То есть почерк у него был замечательный; его письмо, говорят, составляло когда-то предмет гордости города. Ко всему прочему у него были деньги и единственная дочь, девочка с рыжими волосенками и влажными глазками – две капли воды Гершл балтакса. Имя ее было Эстер, а ласкательно ее звали «Флестер». Было это существо хрупкое, нежное, и нас, мальчишек из школы, она боялась пуще смерти, потому что мы надоедали ей, вечно дразнили ее, пели при встрече:
Казалось, ну что обидного в этих словах? Правда ведь, ничего! Но Флестер, как только услышит эту песенку, заткнет уши и убежит с плачем в дом, а там заберется в какой-нибудь закуток и потом несколько дней подряд не выходит на улицу.
Но это было давно, когда она была ребенком. Теперь она стала взрослой девицей, заплетает свои рыжие волосы в косичку и одевается, как невеста, по последней моде. Моей матери она всегда нравилась, мать не могла нахвалиться этой «тихой голубицей». Эстер иногда в субботу заходила к моей сестре Песе, но, завидев меня, становилась красней, чем она есть, и опускала глаза. А сестра Песя нарочно, бывало, подзовет меня, спросит что-либо, а сама смотрит нам обоим в глаза.
И был день, и стряслось оное событие. Является к нам в школу мой отец вместе с Гершлом балтаксой, а за ними плетется сват Шолом-Шахне, превеликий бедолага, человек с шестью пальцами на руке и курчавой черной бородой. Завидев таких гостей, учитель реб Зорах второпях напяливает на себя капоту и шапку, но от волнения у него одна пейса заезжает за ухо, шапка подворачивается, из-под нее торчит пол-ермолки, а одна щека ярко пылает. Можно было сразу догадаться, что тут что-то кроется, тем более что сват Шолом- Шахне в последнее время слишком уж зачастил к нам в школу; всякий раз вызывал учителя в сени, и там они подолгу простаивали вдвоем, перешептываясь, пожимали плечами, размахивали руками. Заканчивалось все это вздохом:
– Ну, что ж, не так, то этак! Раз суждено, значит сбудется. Разве можно все знать наперед?
Когда вошли гости, реб Зорах не знал, что ему делать, куда их посадить. Он схватил кухонную скамейку, на которой его старуха солит мясо, повертелся с ней по комнате, наконец поставил ее и сам же уселся на ней. Но тотчас вскочил, как ошпаренный, и, смутившись, ухватился за задний карман капоты, точно потерял сокровище какое-то.
– Вот скамейка, садитесь! – сунулся он к гостям.
– Ничего, ничего, сидите! – ответил отец. – Мы зашли к вам, реб Зорах, только на минуту; они хотят