Бормоча под нос что-то невнятное, Мойше-Мендл повалился на кровать, и тотчас послышался его оглушительный храп. Заснула и Двося-Малка. Детишки давно уже почили сном. Со всех сторон раздаются свист и храп. Все сладко спят в этом доме. Одна Рохеле никак не может уснуть. Не спится, хоть что хочешь делай! В окно светит луна. Длинная бледная полоса света падает на кровать, на которой лежит, разметавшись во сне, Мойше-Мендл. Рот у него широко открыт, голова запрокинута, шея вытянута, и из нее выпирает уродливый острый кадык. Глядеть тошно!
Рохеле, не хочет смотреть и все же смотрит. Никогда еще муж не казался ей таким противным, как теперь, в эту ночь. Невольно она сравнивает его с другим - с этим повесой Стемпеню. Неужели это тот самый Мойше-Мендл, еще совсем недавно ее жених, белолицый и красивый, с приветливой улыбкой на устах, с живыми глазами? Куда девались его стройная фигура, приятные манеры, остроумие? Да неужто же это тот самый Мойше-Мендл?
И снова Рохеле невольно сравнивает мужа с другим - со Стемпеню.
Прочь, прочь, греховные мысли! Не смущайте душу добропорядочной женщины!
VIII
На обед, посвященный обряду 'повязывания'![15]
На следующий день после венчания, когда посыльная из синагоги Хьена явилась к Двосе-Малке с сообщением, что мать невесты, сама невеста, ее жених и все сватья приглашают Двосю-Малку и ее семью на торжественный обед, Рохеле уже была повязана и разодета по последней моде местного дамского портного Довида-Механика. На ней было шелковое платье небесно-голубого цвета с белыми кружевами и широкими рукавами, какие тогда носили в Мазеповке, где мода обычно запаздывает на несколько лет. Сквозь накинутый на голову ажурный шелковый платок просвечивали повойник и косы... правда, чужие косы; ее собственные белокурые волосы уже давно острижены, запрятаны от людских глаз навсегда, навеки. Затем она нацепила на себя, как водится, весь набор приличествующих случаю украшений: несколько ниток жемчуга, длинную золотую цепочку, брошь, браслеты, перстни, серьги.
Принаряженная, сидела Рохеле в своей комнате, где Мойше-Мендл еще лежал все в той же позе, как и вчера, с выпирающим кадыком, и, открыв широко рот, неистово храпел.
'Какая огромная разница между Мойше-Мендлом-женихом и Мойше-Мендлом-мужем!-думала Рохеле. - Тот Мойше-Мендл был так привлекателен, глаза его блестели, как венчальные свечи, голос звучал неясно, и во всем он был мил. А этот? Какая нелепая долговязая фигура! Грудь - узкая, спина сутулая! А на щеках высыпала реденькая рыжая бородка. Откуда взялась у Мойше-Мендла этакая козлиная бородка?'
И невольно мысли ее снова и снова возвращаются к тому шалопаю, чей образ всю ночь не давал ей заснуть.
'Вот не было печали! - продолжает размышлять Рохеле. - Нет, я сама виновата, сама, сама! Новая напасть на мою голову - Стемпеню! И с чего это я вдруг разговорилась с музыкантом? Фи, стыд какой! Что сказали бы люди, если бы заметили, как я стою и разговариваю с ним? Хорошо, что вокруг был такой ералаш... А что бы сказал Мойше-Мендл?'
С ласковой улыбкой подошла она к постели мужа, склонилась к его изголовью и окликнула по имени. Мойше-Мендл открыл свои серые глаза и долго глядел на жену непонимающим взглядом.
– Мойше-Мендл! - повторила Рохеле, склонясь над ним еще ниже.-Не узнаешь меня, что ли, Мойше- Мендл? Чего ты на меня так смотришь? Очень уж, видно, понравилась я тебе?
– Оставь меня в покое!.. Спать хочу! - И, повернувшись лицом к стене, Мойше-Мендл снова неистово захрапел.
– Жених и невеста, их родители и вся их родня просят вас, вашу свекровь и вашего мужа на обед, посвященный обряду 'повязывания'!
Так одним духом выпалила посыльная из синагоги Хьена, просунув голову в дверь. Но, увидев Рохеле, склонившуюся над изголовьем мужа, отпрянула назад.
Рохеле застала невесту еще неповязанной. Подруги расцеловались, и, как и полагается при встрече двух молодых замужних женщин, между ними завязалась оживленная беседа.
Понемногу начали собираться гости. На столах уже красовались редька в меду, пряники, миндальные баранки, медовый хлеб, штрудель.
Как и вчера, нищий и синагогальные служки были тут как тут. Отец невесты, Хаим-Бенцион, в своем бархатном картузе, гладко причесанный, мечется по комнате сам не свой. Мать невесты, хоть и совершенно охрипшая, все еще гонит одного туда, другого сюда и распоряжается, кричит из последних сил:
– Да вы хотите меня вконец извести, не приведи господи! Поставили торт и редьку на меду там, где полагается стоять водке и рюмкам. Горе мне несчастной! Хоть возьми да разорвись! Ну и свадебка! Стоит кучу денег и в конце концов изволь-ка радоваться! Даже музыканты - и те не явились. Как тут не лопнуть с досады!
– Тише! Замолчи ты! - кричит Хаим-Бенцион. - Вот разоралась! Подумаешь, осчастливила! Сама ничего ее делает, только знай - кричит! Ну, чего раскричалась? Первый раз, что ли, дитя замуж выдаешь? Полюбуйтесь на нее, охрипла даже! Созвала родственников и гостей, чуть не весь город, бегает очертя голову, кричит! Спросите ее, зачем и для чего!
– Кто кричит, сумасшедшая твоя голова? Кто здесь кричит?
– Мне и невдомек, кто здесь кричит. Скажи сама, послушаем.
– Уж конечно не я. Это ты кричишь.
– Я кричу? Вот как! Наоборот, стало быть?
– Да вот же ты кричишь, Хаим-Бенцион. Что это на тебя нашло такое?
– Привет и почтение жениху и невесте, их родителям, всей их родне и всем дорогим гостям! Музыка, виват!
Этим приветствием Хайкл-бадхн возобновил свадебное торжество. Музыканты взялись за инструменты... Гости стали вытирать руки полами своих длинных сюртуков и засучивать рукава, лишь после этого они приступили к омовению рук. Затем все уселись за длинные столы, и началась торжественная свадебная трапеза...
Тут-то Стемпеню взял в руки скрипку. Как и вчера вечером, он показывал чудеса, да еще похлеще, и прибавил несколько новых. Публика слушала его с благоговением, не находя себе места от восторга. Все взоры были прикованы к нему, к Стемпеню. Одна Рохеле нe глядела даже в ту сторону, где сидели музыканты, - и все же видела его и чувствовала, что он смотрит на нее. Лишь после того как Стемпеню кончил и в комнате поднялся гул, Рохеле подняла глаза и увидела... Стемпеню.
– Что скажете? Каков, а? - обратилась к ней невеста, которая все время молчала.
– Кто?- не поняв, спросила Рохеле.
– Да Стемпеню! Хорош, не правда ли? Чудодей!
Рохеле ничего не ответила. Она почувствовала, что краснеет.
– Вам жарко, Рохеле?-спросила невеста.-Не правда ли, вам жарко?
– Да, жарко, ужасно жарко! Выйду-ка на минуту подышать свежим воздухом,-ответила Рохеле и вышла из-за стола.
Сарверы и сарверки, с которыми она то и дело сталкивалась, почтительно уступали ей дорогу не столько из уважения к самой Рохеле, сколько из уважения к ее шелковому платью. Не так-то легко было протиснуться к выходу. Прежде всего Рохеле пришлось пройти мимо музыкантов, которые, пожирая ее глазами, перекидывались на ее счет непонятными словечками, вроде: 'Бабочка хоть куда! надо побалаболить с ней'. Когда глаза Рохеле встретились с глазами Стемпеню, сердце ее забилось так сильно, как никогда раньше. От этого она еще больше покраснела. На нее пахнуло жаром, словно из объятого пламенем дома. А тут, как на беду, она у самого порога столкнулась нос к носу с отцом новобрачной, Хаим- Бенционом, и произошла новая история: Хаим-Бенцион, человек до крайности набожный, боялся женщин как дьявола. Ему бы надо попятиться, когда он налетел на Рохеле, но, как на грех, он отскочил вправо. А так как Рохеле тоже шагнула вправо, они чуть не стукнулись лбами; тут Хаим-Бенциона озарило, и он бросился влево. К несчастью, Рохеле пришла в голову та же мысль, и она тоже подвинулась налево. Хаим-Бенцион