толкаешь!» — крикнул он и рванулся. Я осталась у нее в руках Она плюнула ему вслед и швырнула меня на мостовую. После долгих скитаний я очутилась здесь. Но, как ни говорите, а перспектива украшать вонючие мужицкие штаны меня не прельщает, и я серьезно помышляю о самоубийстве… — Костяная выдавила из себя гнойную слезу и умолкла.
— Да, любовь великое дело!.. Когда-то и я алела на буденовке краскома. Была под Врангелем, Махно. Мимо свистали пули. На Перекопе казачья шашка едва не разрубила меня надвое. Все это минуло как славный сон. Настало затишье… Мой краском потел под буденовкой, изучая математику и прочие мудрые вещи. Но как-то познакомился с барышней-машинисткой, и все пошло прахом!.. Нитки, державшие меня, ослабли, и часто пожелтевший краском, глядя, как я болтаюсь и вот-вот упаду, сокрушенно вздыхал.
— Буржуазная идеология!.. — саркастически улыбнулась металлическая. — Если я и попала сюда, то случилось это гораздо проще. Я была на брюках комсомольца-рабфаковца.
Костяная презрительно скосоротилась, красная смущенно порозовела.
— Мой владелец, — продолжала металлическая, — был вихрастый, с упрямым лбом и веселыми глазами. Учился он упорно. Между занятиями таскал на вокзале кули и распевал «Молодую гвардию». Урезывая себя в необходимом, купил новые брюки и меня с ними. Не скажу, что я принадлежала ему безраздельно. Наоборот, мною пользовались еще человек пять таких же славных крестьянских парней. Надевали штаны они по очереди, и от них, молодых и сильных, пахло не одеколоном, а молодостью и здоровьем. Вихрастый много читал. Частенько в райкоме говорил речи. Когда не находил подходящего выражения, любил поддергивать штаны. Хотя часто их приходилось поддергивать и оттого, что у него ничего не было в желудке. Я насквозь пропиталась запахом коммунизма и, поверьте, чувствовала себя хорошо и уютно. Однажды пришли ребята хмурые, печальные. Надо было купить «Исторический материализм», подписаться на «Юношескую правду», а денег не было. Часа два молчали и думали. Потом вихрастый любовно подержался за меня пальцами и решительно проговорил: «Или рабфак кончать, или в новых штанах ходить! Валяй, братва, на Сухаревку!..» Штаны стащили с него всей оравой, под дружный хохот и крики. В суматохе меня и оборвали… Через полчаса, лежа на полу, ребята вслух читали «Исторический материализм», а я под койкой думала: «Если из этого вихрастого парня со временем выйдет стойкий боец-коммунист, то этому, отчасти, причиной буду и я…»
— Да, конечно… — конфузливо залепетала костяная.
Но металлическая пренебрежительно сплюнула на пол и повернулась к соседкам спиною.
Родинка
На столе гильзы патронные, пахнущие сгоревшим порохом, баранья кость, полевая карта, сводка, уздечка наборная с душком лошадиного пота, краюха хлеба. Все это на столе, а на лавке тесаной, заплесневевшей от сырой стены, спиной плотно к подоконнику прижавшись, Николка Кошевой, командир эскадрона сидит. Карандаш в пальцах его иззябших, недвижимых. Рядом с давнишними плакатами, распластанными на столе, — анкета, наполовину заполненная. Шершавый лист скупо рассказывает:
Против графы «возраст» карандаш медленно выводит:
Плечист Николка, не по летам выглядит. Старят его глаза в морщинках лучистых и спина, по- стариковски сутулая.
— Мальчишка ведь, пацаненок, куга зеленая, — говорят шутя в эскадроне, — а подыщи другого, кто бы сумел почти без урона ликвидировать две банды и полгода водить эскадрон в бои и схватки не хуже любого старого командира!
Стыдится Николка своих восемнадцати годов. Всегда против ненавистной графы «возраст» карандаш ползет, замедляя бег, а Николкины скулы полыхают досадным румянцем. Казак Николкин отец, а по отцу и он — казак. Помнит, будто в полусне, когда ему было лет пять-шесть, сажал его отец на коня своего служивского.
— За гриву держись, сынок! — кричал он, а мать из дверей стряпки улыбалась Николке, бледнея, и глазами широко раскрытыми глядела на ножонки, окарачившие острую хребтину коня, и на отца, державшего повод.
Давно это было. Пропал в германскую войну Николкин отец, как в воду канул. Ни слуху о нем, ни духу. Мать померла. От отца Николка унаследовал любовь к лошадям, неизмеримую отвагу и родинку, такую же, как у отца, величиной с голубиное яйцо, на левой ноге, выше щиколотки. До пятнадцати лет мыкался по работникам, а потом шинель длинную выпросил и с проходившим через станицу красным полком ушел на Врангеля. Летом нонешним купался Николка в Дону с военкомом. Тот, заикаясь и кривя контуженную голову, сказал, хлопая Николку по сутулой и черной от загара спине:
— Ты того… того… Ты счастли…счастливый! Ну, да, счастливый! Родинка — это, говорят, счастье.
Николка ощерил зубы кипенные, нырнул и, отфыркиваясь, крикнул из воды:
— Брешешь ты, чудак! Я с мальства сирота, в работниках всю жизнь гибнул, а он — счастье!..
И поплыл на желтую косу, обнимавшую Дон.
Хата, где квартирует Николка, стоит на яру над Доном. Из окон видно зеленое расплескавшееся Обдонье и вороненую сталь воды. По ночам в бурю волны стучатся под яром, ставни тоскуют, захлебываясь, и чудится Николке, что вода вкрадчиво ползет в щели пола и, прибывая, трясет хату.
Хотел он на другую квартиру перейти, да так и не перешел, остался до осени. Утром морозным на крыльцо вышел Николка, хрупкую тишину ломая перезвоном подкованных сапог. Спустился в вишневый садик и лег на траву, заплаканную, седую от росы. Слышно, как в сарае уговаривает хозяйка корову стоять спокойно, телок мычит требовательно и басовито, а о стенки цыбарки вызванивают струи молока.
Во дворе скрипнула калитка, собака забрехала. Голос взводного:
— Командир дома?
Приподнялся на локтях Николка.
— Вот он я! Ну, чего там еще?
— Нарочный приехал из станицы. Говорит, банда пробилась из Сальского округа, совхоз Грушинский заняла…
— Веди его сюда.
Тянет нарочный к конюшне лошадь, по́том горячим облитую. Посреди двора упала та на передние ноги, потом — на бок, захрипела отрывисто и коротко и издохла, глядя стекленеющими глазами на цепную собаку, захлебнувшуюся злобным лаем. Потому издохла, что на пакете, привезенном нарочным, стояло три креста и с пакетом этим скакал сорок верст, не передыхая, нарочный.
Прочитал Николка, что председатель просит его выступить с эскадроном на подмогу, и в горницу пошел, шашку цепляя, думал устало: «Учиться бы поехать куда-нибудь, а тут банда… Военком стыдит: мол, слова правильно не напишешь, а еще эскадронный… Я-то при чем, что не успел приходскую школу окончить? Чудак он… А тут банда… Опять кровь, а я уж уморился так жить… Опостылело все…»
Вышел на крыльцо, заряжая на ходу карабин, а мысли, как лошади по утоптанному шляху, мчались: «В город бы уехать… Учиться б…»
Мимо издохшей лошади шел в конюшню, глянул на черную ленту крови, точившуюся из пыльных ноздрей, и отвернулся.
По кочковатому летнику, по колеям, ветрами облизанным, мышастый придорожник кучерявится, лебеда и пышатки густо и махровито лопушатся. По летнику сено когда-то возили к гумнам, застывшим в степи янтарными брызгами, а торный шлях улегся бугром у столбов телеграфных. Бегут столбы в муть осеннюю, белесую, через лога и балки перешагивают, а мимо столбов шляхом глянцевитым ведет атаман банду — полсотни казаков донских и кубанских, властью советской недовольных. Трое суток, как