Ярко, до слепящей боли, вспомнилась Григорию та ночь. Он очнулся перед рассветом, повел руками, натыкаясь на колючее жнивье, и застонал от садной боли, заполнившей голову. С усилием приподнял руку, дотянул ее до лба, щупая черствый, свалявшийся в загустелой крови чуб. Тронул мякотную рану пальцем, будто горячий уголь прислонил. Заскрипел протяжно зубами и лег на спину. Над ним на дереве стеклянным звоном тоскливо шелестели опаленные ранним заморозком листья. Черные контуры ветвей отчетливо вырисовывались на густо-синем фоне неба, сквозь них светлели звезды. Григорий смотрел, не мигая, широко открытыми глазами; ему казалось, это — не звезды, а полные голубовато-желтые неведомые плоды висят на черенках листьев.
Осознав случившееся с ним, чувствуя неотвратимо подступающий ужас, он полз на четвереньках, скрипя зубами. Боль играла с ним, валила его навзничь… Ему казалось, что ползет он неизмеримо долго; насилуя себя, оглянулся — шагах в пятидесяти чернело дерево, под которым холодел он в беспамятстве. Один раз он перелез через труп убитого, опираясь локтями о ввалившийся жесткий его живот. От потери крови мутила тошнота, и он плакал, как ребенок, грыз пресную в росе траву, чтобы не потерять сознание. Возле опрокинутого зарядного ящика встал, долго стоял, качаясь, потом пошел. К нему прибыли силы, шагал тверже и уже в состоянии был угадывать направление на восток: путеводила Большая Медведица.
У опушки леса его остановило глухое предупреждение:
— Не подходи, застрелю!
Щелкнул револьверный барабан. Григорий вгляделся по направлению звука: у сосны полулежал человек.
— Ты кто такой? — спросил Григорий, прислушиваясь к собственному голосу, как к чужому.
— Русский? Бог мой!.. Иди! — Человек у сосны сполз на землю.
Григорий подошел.
— Нагнись.
— Не могу.
— Почему?
— Упаду и не встану, в голову меня скобленуло…
— Ты какой части?
— Двенадцатого Донского полка.
— Помоги мне, казак…
— Упаду я, ваше благородие (Григорий разглядел на шинели офицерские погоны).
— Руку хоть дай.
Григорий помог офицеру подняться. Они пошли. Но с каждым шагом все тяжелее обвисал на руке Григория раненый офицер. Поднимаясь из лощинки, он цепко ухватил Григория за рукав гимнастерки, сказал, редко клацая зубами:
— Брось меня, казак… У меня ведь сквозная рана… в живот.
Под пенсне его тусклее блестели глаза, и хрипло всасывал воздух раскрытый рот. Офицер потерял сознание. Григорий тащил его на себе, падая, поднимаясь и вновь падая. Два раза бросал свою ношу и оба раза возвращался, поднимал и брел, как в сонной яви.
В одиннадцать часов утра их подобрала команда связи и доставила на перевязочный пункт.
Через день Григорий тайком ушел с перевязочного пункта. Дорогой сорвал с головы повязку, шагал, облегченно помахивая бинтом с бархатно-рдяными пятнами.
— Откуда ты? — несказанно удивился сотенный командир.
— Вернулся в строй, ваше благородие.
Выйдя от сотника, Григорий увидел взводного урядника.
— Конь мой… Гнедой где?
— Он, братуха, целый. Мы поймали его там же, как только проводили австрийцев. Ты-то как? Мы ить тебя царством небесным поминали.
— Поспешили, — усмехнулся Григорий.
ВЫПИСКА ИЗ ПРИКАЗА
За спасение жизни командира 9-го драгунского полка полковника Густава Грозберга казак 12-го Донского казачьего полка Мелехов Григорий производится в приказные и представляется к Георгиевскому кресту 4-й степени.
Сотня постояла в городе Каменка-Струмилово двое суток, в ночь собиралась к выступлению. Григорий разыскал квартиру казаков своего взвода, пошел проведать коня.
В сумах не оказалось пары белья, полотенца.
— На глазах украли, Григорий, — виновато признался Кошевой Мишка, на попечении которого находился конь. — Пехоты нагнали в этот двор видимо-невидимо, пехота украла.
— Черт с ними, пущай пользуются. Мне бы вот голову перевязать, бинт промок.
— Возьми мое полотенце.
В сарай, где происходил этот разговор, вошел Чубатый. Он протянул Григорию руку, словно между ними ничего и не было.
— А, Мелехов! Ты живой, стуцырь?
— Наполовинку.
— Лоб-то в крове, утрись.
— Утрусь, успею.
— Дай гляну, как тебя примолвили.
Чубатый силком нагнул голову Григория, хмыкнул носом.
— На что давался волосья простригать? Ишь суродовали как!.. Доктора тебя выпользуют до черта, дай- ка я залечу.
Не спрашивая согласия, он достал из пантронташа патрон, вывернул пулю и на черную ладонь высыпал порох.
— Добудь, Михаиле, паутины.
Кошевой концом шашки достал со сруба хлопчатый ком паутины, подал. Острием этой же шашки Чубатый вырыл комочек земли и, смешав его с паутиной и порохом, долго жевал. Густой массой он плотно замазал кровоточащую рану на голове Григория, улыбнулся:
— Через трое суток сымет, как рукой. Вишь за тобой уход несу, а ты… было-к застрелил.
— За уход спасибо, а убил бы тебя — одним грехом на душе меньше бы стало.
— Какой ты простой, парень.
— Какой уж есть. Что там на голове у меня?
— В четверть зарубка. Это тебе на память.
— Не забуду.
— И хотел бы, да не забудешь; палаши австрийцы не точат, тупым тебя секанул, теперь на всю жизнь пухлый рубец будет.
— Счастье твое, Григорий, наосклизь взяло, а то б зарыли в чужой земле, — улыбнулся Кошевой.
— Куда же я фуражку дену?
Григорий растерянно вертел в руках фуражку с разрубленным, окровяненным верхом.
— Кинь, ее собаки съедят.
— Ребята, хлебово принесли, налетай! — крикнули из дверей дома.
Казаки вышли из сарая. Вслед Григорию, кося вывернутым глазом, заржал Гнедой.
— Он об тебе скучал, Григорий! — Кошевой кивнул на коня. — Я диву дался: корм не жрет и так это потихоньку игогокает.
— Я как лез оттуда, его все кликал, — отворачиваясь, глухо говорил Григорий, — думал — он не уйдет от меня, а поймать его трудно, не дается он чужим.
— Верно, мы его насилу взяли. Арканом накинули.
— Конь добрый, братов конь, Петра. — Григорий отворачивался, прятал растроганные глаза.
Они вошли в дом. В передней комнате на полу, на снятом с кровати пружинном матрасе, храпел Егор Жарков. Неописуемый беспорядок молчаливо говорил о том, что хозяева бросили дом спешно. Осколки битой посуды, изорванные бумаги, книги, залитые медом клочки суконной материи, детские игрушки, старая обувь, рассыпанная мука — все это в ужасающем беспорядке валялось на полу, вопило о разгроме.