глупости! Откуда! Не может быть!..» Он откинулся на спинку сиденья, закурил папиросу.
— Возвращайтесь поскорей! — крикнул вслед им старый пан.
Из-под колес рванулась иглистая морозная пыль.
Григорий рвал вожжами губы рысаку и довел бег его до предельной резвости. Они за четверть часа перевалили через бугор. В первой же ложбинке Григорий соскочил с козел и выдернул из-под сиденья кнут.
— Ты что?.. — Сотник нахмурился.
— А вот… что!
Григорий коротко взмахнул кнутом, со страшной силой ударил сотника по лицу. Перехватив кнут, он бил кнутовищем по лицу, по рукам, не давая сотнику опомниться. Осколок разбитого пенсне врезался тому выше брови. На глаза падали кровяные струйки. Сотник вначале закрывал лицо руками, но удары учащались. Он вскочил с лицом, обезображенным подтеками и яростью, пробовал защищаться, но Григорий, отступая, ударом в кисть парализовал ему правую руку.
— За Аксинью! За меня! За Аксинью! Ишо тебе за Аксинью! За меня!
Кнут свистал. Мягко шлепали удары. Потом кулаками свалил на жесткий кочкарник дороги и катал по земле, бил зверски, окованными каблуками солдатских сапог. Обессилев, сел в пролетку, гикнул и, губя рысачьи силы, перевел коня на намет. Пролетку бросил около ворот, комкая кнут, путаясь в полах распахнутой шинели, бежал в людскую.
Аксинья на гром откинутой двери оглянулась.
— Гадина!.. Сука!..
Взвизгнув, кнут плотно обвил ее лицо.
Задыхаясь, Григорий выбежал во двор; не отвечая на вопросы деда Сашки, пошел из имения. Версты через полторы его догнала Аксинья.
Она бурно дышала и шла рядом молча, изредка трогая рукой Григория.
На развилке дорог, возле бурой степной часовни, сказала чужим, далеким голосом:
— Гриша, прости!
Григорий оскалил зубы, горбясь, поднял воротник шинели.
Где-то позади у часовни осталась Аксинья. Григорий не оглянулся ни разу, не видел протянутых к нему Аксиньиных рук.
На спуске с горы в хутор Татарский он, недоумевая, увидел в руках своих кнут, бросил его, крупно зашагал по проулку. К окошкам липли лица, изумленные его появлением, низко кланялись узнававшие его встречные бабы.
У ворот своего база сухощавая черноглазая красавица девка с разбегу с визгом кинулась ему на шею, забилась на груди. Стиснув ладонями ее щеки, Григорий приподнял ей голову и узнал Дуняшку.
С крыльца хромал Пантелей Прокофьевич, в курене в голос заплакала мать. Григорий левой рукой обнимал отца, правую целовала Дуняшка.
Знакомый до боли скрип порожков — и Григорий на крыльце. Постаревшая мать подбежала с живостью девочки, вымочила слезами петлицы шинели и, неотрывно обнимая сына, лепетала что-то свое, несвязное, не передаваемое словами, а в сенцах — цепляясь за дверь, чтобы не упасть, стояла побледневшая Наталья, мучительно улыбаясь, падала, срезанная беглым растерянным взглядом Григория…
Ночью Пантелей Прокофьевич, толкая в бок Ильиничну, шептал:
— Глянь потихоньку: вместе легли али нет?
— Я постелила им на кровати.
— А ты глянь, глянь!
Ильинична глянула сквозь дверную щель в горницу, вернулась.
— Вместе.
— Ну, слава богу! Слава богу! — закрестился старик, приподнимаясь на локте, всхлипывая.
* КНИГА ВТОРАЯ *
* ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *
Тысяча девятьсот шестнадцатый год. Октябрь. Ночь. Дождь и ветер. Полесье. Окопы над болотом, поросшим ольхой. Впереди проволочные заграждения. В окопах холодная слякоть. Меркло блестит мокрый щит наблюдателя. В землянках редкие огни. У входа в одну из офицерских землянок на минуту задержался приземистый офицер; скользя мокрыми пальцами по застежкам, он торопливо расстегнул шинель, стряхнул с воротника воду, наскоро вытер сапоги о втоптанный в грязь пучок соломы и только тогда толкнул дверь и, пригибаясь, вошел в землянку.
Желтый стяг света, падавшего от маленькой керосиновой лампы, маслено блеснул в лицо пошедшему. С дощатой кровати приподнялся офицер в распахнутой тужурке, провел рукою по всклокоченным седеющим волосам, зевнул:
— Дождь?
— Идет, — ответил гость и, раздевшись, повесил на гвоздь у входа шинель и обмякшую от влаги фуражку. — У вас тепло. Надышали.
— Мы недавно протопили. Скверно то, что выступает подпочвенная вода. Дождь, черти б его нюхали, выживает нас… а? Как вы думаете. Бунчук?
Потирая руки, Бунчук сгорбился, сел около печурки на корточки:
— Настил положите. В нашей землянке — красота: босым можно ходить. Где же Листницкий?
— Спит.
— Давно?
— Вернулся с обхода и лег.
— Будить пора?
— Валяйте. В шахматы поиграем.
Бунчук указательным пальцем смахнул с широких и густых бровей дождевую сырость, — не поднимая головы, тихонько окликнул:
— Евгений Николаевич!
— Спит, — вздохнул седоватый офицер.
— Евгений Николаевич!
— Ну? — Листницкий приподнялся на локте.
— В шахматы сыграем?
Листницкий свесил ноги, долго растирал розовой мягкой подушечкой ладони пухлую грудь.
К концу первой партии пришли офицеры пятой сотни — есаул Калмыков и сотник Чубов.
— Новость! — еще с порога крикнул Калмыков, — Полк, по всей вероятности, снимут.
— Откуда это? — недоверчиво улыбнулся седоватый подъесаул Меркулов.
— Не веришь, дядя Петя?
— Признаться, нет.
— По телефону передал командир батареи. Откуда он знает? Как же, ведь он вчера только из штаба дивизии.
— В баньке попариться не плохо бы.
Чубов, блаженно улыбаясь, сделал вид, будто хлещет себя по ягодицам веником. Меркулов засмеялся:
— В нашей землянке остается котел лишь поставить: воды хоть отбавляй.
— Мокро, мокро, хозяева, — брюзжал Калмыков, оглядывая бревенчатые стены и хлюпкий земляной пол.
— Болото под боком.
— Благодарите всевышнего, что сидите у болота, как у Христа за пазухой, — вмешался в разговор Бунчук. — На чистом наступают, а мы тут за неделю по обойме расстреливаем.
— Лучше наступать, чем гнить здесь заживо.
— Не для того держат казаков, дядя Петя, чтобы уничтожать их в атаках. Ты лицемерно наивничаешь.
— Для чего же, по-твоему?
— Правительство в нужный момент попытается, по старой привычке, опереться на плечо казака.