Глава XXXI
Дед Щукарь с восторгом принял назначение его в постоянные кучера при правлении колхоза. Поручая ему двух бывших кулацких жеребцов, оставленных при правлении для служебных разъездов, Яков Лукич говорил:
— Блюди их, как порох в глазу! Чтоб они у тебя были в теле, гляди — шибко не ездий, не перегони. Вот этот серый Титков жеребец — племенной, да и рыжий хороших донских кровей. Езда у нас не дюже большая, скоро будем их к маткам припущать. Ты за них — ответчик!
— Скажи на милость! — отвечал дед Щукарь. — Да разве ж я с коньми не знаю, как обойтись? Уж я- то их перевидал на своем веку. Волос на иной голове столько нету, сколько их через мои руки перешло.
А на самом деле за всю Щукареву жизнь «перешло через его руки» всего-навсего две лошаденки. Причем одну из них он променял на корову, а со второй произошла следующая история. Лет двадцать назад Щукарь, будучи сильно навеселе и возвращаясь из хутора Войскового, купил ее у проезжих цыган за тридцать целковых. Кобылка, когда при покупке он осматривал ее, на вид была кругла, масти мышастой, вислоуха, с бельмом на глазу, но очень расторопна. Дед Щукарь торговался с цыганом до полудня. Раз сорок били они по рукам, расходились, опять сходились.
— Золото, а не кобылка! Скачет так, что — закрой глаза, и земли не видно будет. Мысля! Птица! — уверял и божился цыган, брызжа слюной, хватая сомлевшего от устали Щукаря за полу куртки.
— Кутних зубов[37] почти не осталось, на глаз кривая, копыта все порепанные, вислопузая… Какое уж там золото, горючие слезы, а не золото! — корил дед Щукарь лошадь, страстно желая, чтобы цыган сбавил последний рубль, из-за которого и расходились они в цене.
— Да на что тебе ее зубы? Меньше корму сожрет. А кобылка молодая, разрази бог. Дитё, а не кобылка, зубов же лишилась от нечаянной болезни. И при чем ее бельмо тебе? Да это и не бельмо, раковинка! И копыта срастутся, почистятся… Кобылка сива, не очень красива, да ведь тебе же с ней не спать, а на ней пахать, верно говорю! Ты приглядись, отчего она пузатая — от силы! Бежит — земля дрожит, упадет — три дня лежит… Эх, папаша! Ты, видно, за тридцать монет рысака хочешь купить? Живого не купишь, а сдохнет — тебе и даром махан отдадут…
Спасибо, цыган оказался человеком доброй души: поторговавшись, он сбавил и последний рубль, из полы в полу передал Щукарю повод недоуздка, даже притворно всхлипнул, вытирая рукавом яркосинего длиннополого сюртука коричневый лоб.
Кобылка утратила недавнюю живость, едва лишь повод перешел в руки Щукаря. Она пошла за ним, нехотя повинуясь его чрезвычайным усилиям, трудно переставляя клешнятые ноги. Только тут цыган засмеялся; оголив сплошные и белые, как мел, зубы, крикнул вслед Щукарю:
— Эй, папаша! Донской казак! Помни мою доброту! Эта лошадка мне сорок лет служила и тебе еще столько же прослужит, только корми ее раз в неделю, а то сбесится!.. Мой отец на ней из Румынии приехал, а ему она досталась от французов, когда они из Москвы бежали. Дорогая лошадь!
Он еще что-то кричал вслед Щукарю, влачившему за собой покупку; около шатра и между ног цыгана, шумливые и черные, как галки, орали цыганята; взвизгивали и хохотали цыганки. А дед Щукарь шел, ни на что не обращая внимания, добродушно думал: «Сам вижу, какого живота купил. Кабы деньги были, я бы не такую отхватил. А цыган — шутливый человек, веселый, как я… Ну, вот и лошадка есть. В воскресенье с бабой на базар в станицу примчимся».
Но не успел он добраться до Тубянского, как с лошадью стали вершиться чудеса… Случайно оглянувшись, Щукарь оторопел: за ним шла не купленная им пузатая и сытая кобылка, а худющая кляча с подтянутым брюхом и глубокими яминами возле кострецов. За каких-нибудь полчаса она похудела наполовину. Сотворив крестное знамение и шепча: «Свят, свят, свят!», Шукарь выронил из рук повод, остановился, чувствуя, как хмель с него словно рукой снимает. Только обойдя вокруг кобылки, он обнаружил причину столь невероятного по быстроте исхудания: из-под мочалистого кобыльего хвоста, откинутого черт знает как бессовестно — на сторону и вверх, — со свистом, с шипеньем вырывались спертый воздух и жидкие брызги помета. «Ну, вот это — да!» — ахнул Щукарь, схватившись за голову. А потом с удесятеренной силой повлек кобылку, уцепившись за недоуздок. Вулканическое извержение ее желудка не прекращалось до самого Тубянского, по дороге оставались позорные следы. Может быть, Щукарь и добрался бы до Гремячего Лога благополучно, если б вел лошадь в поводу, но он, едва лишь поровнялся с первым двором хутора Тубянского, в котором жил его кум и было много знакомых казаков, решил сесть верхом на купленную лошадь и хоть шагом, но ехать, а не тянуть ее в поводу. В нем внезапно проснулись небывалая гордость и обычно всегда свойственное ему желание прихвастнуть, показать, что и он, Щукарь, теперь выбился из бедноты и едет хоть на плохой, но зато на собственной лошади. «Тррр, проклятая! Все играла бы ты!» — свирепо вскричал Щукарь, краем глаза видя, что из хаты, против которой он остановился, выходит знакомый казак. И с этими словами он дернул недоуздок, приосанился. Лошадь его, игравшая и взбрыкивавшая, вероятно, еще в своем далеком детстве, на самом деле вовсе и не думала играть. Она остановилась, понуро опустив голову, поджав задние ноги. «Мимо кума надо бы проехать. Пущай поглядит!» — подумал Щукарь и с тем, подпрыгнув, навалился брюхом на острую кобаржину лошадиной спины. Тут-то и случилось с ним то, о чем впоследствии долго говорили казаки в Тубянском: именно на этом месте и претерпел Щукарь неслыханное позорище, предание о котором сохранилось до наших дней и уж наверное перейдет к следующему потомству… Едва лишь Щукаревы ноги оттолкнулись от земли, а сам он повис на кобыле, лежа поперек ее спины и пытаясь усесться верхом, как кобыла закачалась, в нутре ее что-то заурчало, и она, как стояла, так и рухнула на дорогу, откинув хвост. Щукарь, вытянув руки, перелетел через дорогу, распластался на запыленном придорожнике. Вгорячах он вскочил и, усмотрев, что казак видел его срам, поправил дело криком: «Все бы ты взбрррры-ки-вала! Шо-о-орт!» — орал он, пиная лошадь ногами. Та встала и, как ни в чем не бывало, потянулась мордой к увядшему придорожнику.
Казак, наблюдавший за Щукарем, был большой шутник и весельчак, он перепрыгнул через плетень, подошел к Щукарю. «Доброго здоровья, Щукарь! Никак, лошадку купил?» — «Купил, да вот трошки кубыть промахнулся, норовистая, чертяка, попалась: ты на нее садиться, а она — хлоп и наземь. Видать, под верхом ишо не ходила, необъезженная». Казак, сощурив глаза, обошел вокруг кобылки раза два, мимоходом заглянул ей в зубы, совершенно серьезно сказал: «Ну, конечно, она — не́ука! А лошадь, видать, благородных кровей. По зубам ей годов пятьдесят, никак не меньше, а вот через то, что она благородная, и совладать с ней никто не мог». Щукарь, видя сочувственное к нему отношение, осмелился спросить: «А скажи, Игнатий Порфирич, через чего это она так уж дюже скоро похудела? Я ее веду, а она прямо на глазах тает; дух чижолый из нее рвется и помет выскакивает, как из пропасти. Всю дорогу приследила!» — «А ты ее где купил? Не у цыганов?» — «У них, зараз за вашим хутором табором стояли». — «Ну, так она через то стала худая, — пояснил казак, знающий и в лошадях и в цыганах, — что они ее перед тем, как продать тебе, надули. Какая лошадка от старости превзойдет в тощесть, ей перед продажей встромляют в задний проход продырявленную камышину и дуют по очереди всем кагалом до тех пор, покеда бока ей разнесет и станет она видом круглая и пузатая. А потом, как надуют ее наподобие бычиного пузыря, — зараз же камышину выдернут и на место ее встромляют обмазанную смолой тряпку, либо кусок початки, чтоб дух не выходил. Вот и ты такую надутую купил. Затычка-то, должно, дорогой выпала, и начала кобылка твоя худеть… Ты вернись, поищи затычку-то… Мы заново в момент надуем…» — «Черти бы их дули!..» — в отчаянии вскричал Щукарь и кинулся к цыганскому табору, но, выскочив на пригорок, обнаружил, что ни шатров, ни кибиток возле ручья уже нет. Там, где был стан, полз синий дымок непотухшего костра, а вдали по летнему шляху вилась и таяла на ветру седая пыль. Цыгане исчезли, как в сказке. Заплакал Щукарь, вернулся. Любезный Игнат Порфирьевич опять вышел из хаты. «Я под нее подляжу, чтобы она сызнова не упала… от лихости, а ты садись», — предложил он. Мокрый от стыда, горя и пота, Щукарь принял его услугу, кое-как сел. Но его бедствиям еще не суждено было кончиться: кобыла на этот раз не упала, зато у нее оказался совершенно невероятный скок. Она, как в галопе, выбрасывала вперед передние ноги, а задними взбрыкивала, поднимая их выше спины. Таким манером пронесла она Щукаря до первого проулка. За время этого бешеного скока у него свалилась с головы шапка и раза четыре от страшных сотрясений внутри что-то ёкало и словно обрывалось. «Бож-же мой! немысленно так ехать!..» — решил Щукарь, спешиваясь на скаку. Он вернулся за шапкой, но, видя, что по проулку спешит к нему народ, сам поспешил назад, вывел злосчастную,