добрые люди не ходят, с такой волчьей опаской! Предлагаю такой план захвата: мы с тобой постучимся, а Андрей ляжет со двора возле окна. Кто нам откроет — будем видать, но дверь в горницу я помню, она первая направо, как войдешь в сенцы. Гляди, будет она запертая, придется с ходу вышибать ее. Мы двое входим, и ежели какой сигнет в окно на уход — Андрей его стукнет. Заберем этих ночных гостей живьем, очень даже просто! Я буду вышибать дверь, ты будешь стоять чуть сзади меня, и ежели что, какая заминка выйдет — бей на звук из горницы без дальнейших разговоров!
Макар посмотрел в глаза Давыдова чуть прищуренными глазами, снова еле приметная усмешка тронула его твердые губы:
— Ты эту игрушку в руках нянчишь, а ты обойму проверь и патрон в ствол зашли тут, на месте. Шагать отсюда будем через окно, ставню прикроем.
Нагульнов оправил ремень на гимнастерке, бросил на пол цыгарку, посмотрел на носки пыльных сапог, на измазанные в пыли голенища, опять усмехнулся:
— Из-за каких-то гадов поганых весь вывалялся в пыли, как щенок: лежать же пришлось плашмя и по-всякому, ждать дорогих гостей… Вот один и явился… Но такая у меня думка, что их там двое или трое, не больше. Не взвод же их там?
Давыдов передернул затвор и, заслав в ствол патрон, сунул пистолет в карман пиджака, сказал:
— Что-то ты, Макар, сегодня веселый? Сидишь у меня пять минут, а уже три раза улыбнулся…
— На веселое дело идем, Сема, того и посмеиваюсь.
Они вылезли в окно, прикрыли створки его и ставню, постояли. Ночь была теплая, от речки низом шла прохлада, хутор спал, кончились мирные дневные заботы. Где-то мыкнул телок, где-то в конце хутора взлаяли собаки, по соседству, потеряв счет часам, не ко времени прокричал одуревший спросонок петух. Не обмолвившись ни одним словом, Макар и Давыдов подошли к хате Размётнова. Макар согнутым указательным пальцем почти неслышно постучал в створку окна и, когда, выждав немного, увидел в сумеречном свете лицо Андрея, призывно махнул рукой, показал наган.
Давыдов услышал голос из хаты, сдержанный, серьезный:
— Понял тебя. Выхожу быстро.
Размётнов почти тотчас же появился на крылечке хаты. Прикрывая за собой дверь, с досадою проговорил:
— И все-то тебе надо, Нюра! Ну, зовут в сельсовет по делу. Не на игрища же зовут? Ну, и спи, и не вздыхай, скоро явлюсь.
Втроем они стали, тесно сблизившись. Размётнов обрадованно спросил:
— Неужто налапали?
Нагульнов приглушенным шепотом рассказал ему о случившемся.
…Втроем они молча вошли во двор Якова Лукича. Размётнов лег под теплый фундамент, прижавшись к нему спиной. Ствол нагана он осторожно уложил на колено. Он не хотел лишнего напряжения в кисти правой руки.
Нагульнов первый поднялся по ступенькам крыльца, подошел к двери, звякнул щеколдой.
Было очень тихо во дворе и в доме Островнова. Но недобрая эта тишина длилась не так уж долго, — из сеней отозвался неожиданно громко прозвучавший голос Якова Лукича:
— И кого это нелегкая носит по ночам?
Нагульнов ответил:
— Лукич, извиняй меня, что бужу тебя в позднюю пору, дело есть, ехать нам с тобой в совхоз зараз надо. Неотложная нужда!
Была минутная заминка и молчание.
Нагульнов уже нетерпеливо потребовал:
— Ну, что же ты? Открывай дверь!
— Дорогой товарищ Нагульнов, поздний гостечек, тут в потемках… Наши задвижки… не сразу разберешься, проходите.
Изнутри щелкнул железный добротный засов, плотная дверь чуть приоткрылась.
С огромной силой Нагульнов толкнул левым плечом дверь, отбросил Якова Лукича к стене и широко шагнул в сенцы, кинув через плечо Давыдову:
— Стукни его в случае чего!
В ноздри Нагульнову ударил теплый запах жилья и свежих хмелин. Но некогда было ему разбираться в запахах и ощущениях. Держа в правой руке наган, он левой быстро нащупал створку двери в горенку, ударом ноги вышиб эту запертую на легкую задвижку дверь.
— А ну, кто тут, стрелять буду!
Но выстрелить не успел: следом за его окриком возле порога грянул плескучий взрыв ручной гранаты и, страшный в ночной тишине, загремел рокот ручного пулемета. А затем — звон выбитой оконной рамы, одинокий выстрел во дворе, чей-то вскрик…
Сраженный, изуродованный осколками гранаты, Нагульнов умер мгновенно, а ринувшийся в горницу Давыдов, все же успевший два раза выстрелить в темноту, попал под пулеметную очередь.
Теряя сознание, он падал на спину, мучительно запрокинув голову, зажав в левой руке шероховатую щепку, отколотую от дверной притолоки пулей.
Ох, и трудно же уходила жизнь из широкой груди Давыдова, наискось, навылет простреленной в четырех местах… С тех пор как ночью друзья молча, спотыкаясь в потемках, но всеми силами стараясь не тряхнуть раненого, на руках перенесли его домой, к нему еще ни разу не вернулось сознание, а шел уже шестнадцатый час его тяжкой борьбы со смертью…
На рассвете на взмыленных лошадях приехал районный врач-хирург, молодой, не по возрасту серьезный человек. Он пробыл в горнице, где лежал Давыдов, не больше десяти минут, и за это время напряженно молчавшие в кухне коммунисты гремяченской партячейки и многие любившие Давыдова беспартийные колхозники только раз услышали донесшийся из горницы глухой и задавленный, как во сне, стон Давыдова. Врач вышел на кухню, вытирая полотенцем руки, с подобранными рукавами, бледный, но внешне спокойный, на молчаливый вопрос друзей Давыдова ответил:
— Безнадежен. Моя помощь не требуется. Но удивительно живуч! Не вздумайте его переносить с места, где лежит, и вообще трогать его нельзя. Если найдется в хуторе лед… впрочем, не надо. Но около раненого должен кто-то находиться безотлучно.
Следом за ним из горницы появились Размётнов и Майданников. Губы у Размётнова тряслись, потерянный взгляд бродил по кухне, не видя беспорядочно толпившихся хуторян. Майданников шел со склоненной головой, и страшно резко обозначались на висках его вздувшиеся вены, а две глубокие поперечные морщины повыше переносья краснели, как шрамы. Все, за исключением Майданникова, толпою вышли на крыльцо, разбрелись по двору в разные стороны. Размётнов стоял, навалившись грудью на калитку, свесив голову, и только крутые волны шевелили на его спине лопатки; старик Шалый, подойдя к плетню, в слепом, безрассудном бешенстве раскачивал покосившийся дубовый стоян; Демка Ушаков, почти вплотную прижавшись к стене амбара, как провинившийся школьник, ковырял ногтем обмытую дождями глину штукатурки и не вытирал катившихся по щекам слез. Каждый из них по-своему переживал потерю друга, но было общим свалившееся на всех огромное мужское горе…
Давыдов умер ночью. Перед смертью к нему вернулось сознание. Коротко взглянув на сидевшего у изголовья деда Щукаря, задыхаясь, он проговорил:
— Чего же ты плачешь, старик? — но тут кровавая пена, пузырясь, хлынула из его рта, и, только сделав несколько судорожных глотательных движений, привалившись белой щекой к подушке, он еле смог закончить фразу: — Не надо… — и даже попытался улыбнуться.
А потом тяжело, с протяжным стоном выпрямился и затих…
…Вот и отпели донские соловьи дорогим моему сердцу Давыдову и Нагульнову, отшептала им поспевающая пшеница, отзвенела по камням безымянная речка, текущая откуда-то с верховьев Гремячего буерака… Вот и все!
Прошло два месяца. Так же плыли над Гремячим Логом белые, теперь уже по-осеннему сбитые облака в высоком небе, выцветшем за жаркое лето, но уже червленой позолотой покрылись листья тополей