Потом мне пришлось глубже узнать как тех, так и других. «Семинаристы» относили Софью Степановну ко второй категории и если открыто не выступали против нее, то только потому, что сила ее учительского авторитета, всеобщего уважения и любви к ней учеников и всего хуторского населения преодолевала неприязнь к ней.
Софья Степановна окончила частный пансион, и ей были свойственны черты так называемого «благородного воспитания», столь ненавистного «бурсакам». Но, приобретя хорошие манеры, знание французского языка и прочих «благородных» предметов, она вместе с тем не утратила любви к простому народу, и это выделяло ее из среды «классиков»-чистоплюев.
Она усвоила черты той интеллигенции, которая в шестидесятых годах прошлого века шла в народ и была готова обречь себя на самые тяжкие испытания ради народного блага.
Хождение «в народ» давно изжило себя, считалось бесполезным и даже смешным, но Софья Степановна сохраняла черты лучших народолюбцев, рассеивала вокруг свет своей души, слыла в хуторе примером вечного, неугасимого добра.
Законоучители
В церковноприходских школах, где на страже образования и нравственного воспитания стояли местные блюстители православия — набожные и невежественные попечители из купечества, атаманы и священнослужители, — затхлый дух постного благочестия внедрялся особенно настойчиво.
В нашей семье, как я уже упомянул, особенной религиозности не наблюдалось; может быть, потому, что в Адабашево не было церкви, отец и мать к церковным обрядам никакого усердия не проявляли, а к попам отец относился даже враждебно. До девяти лет в церкви я бывал редко, только когда матери надо было ехать к причастию.
И вдруг в школе, чего я совсем не ожидал, богомольный режим навалился на меня всей тяжестью. Первоклассники, еще не научившиеся хорошо читать, должны были зубрить молитвы — «перед учением» и «после учения», «Богородицу», «Отче наш» и многие другие.
Питая отвращение к заучиванию слово в слово любого текста, я должен был запоминать молитвы, смысл которых для меня долгое время оставался непонятным. Мудреные церковнославянские слова и целые обороты я повторял механически, и часто они принимали в моем сознании совсем иной, причудливый смысл, за который, если бы я его высказал, меня тотчас же вытурили бы из школы.
Не было для меня мучения большего, чем быть дежурным по классу и читать по утрам молитву «перед учением» и в конце занятий «после учения». Я всегда сбивался, пропускал слова, коверкал фразы, за что получал строгие внушения.
Софья Степановна прощала мне ошибки и в крайних случаях обращалась к Семе Кривошеину, всегда знавшему назубок все молитвы, а на меня смотрела, укоризненно покачивая головой. Кривошеин читал очень охотно и без запинки. Степан Иванович, присутствуя на молитве, вообще плохо слушал. Он всегда был погружен в свои домашние дела. Но горе было тому, кто ошибался на уроке закона божьего: тут придирчивый отец Петр, от которого всегда пахло чем-то кислым, вытягивал душу своими наставлениями.
Кстати, о «батюшках», о законоучителях. Их было у нас два — отец Петр Автономов и отец Александр Китайский. Первого я не любил до дрожи и не терпел всем существом своим, второго боялся не меньше, но в то же время подмечал в нем и нечто привлекательное, интересное.
Отец Александр был стройный, худощавый, с бледным красивым лицом. С высокого лба назад и на плечи спадали густые темные кудри. В его взгляде было что-то задумчиво-одухотворенное. Знающие живопись местные интеллигенты уверяли, что он похож на Иисуса Христа с известной картины Крамского «Христос в пустыне». Голос у него был звучный, бархатистый, во время богослужения поп преображался, особенно в большие праздники, когда выходил на амвон в сияющем облачении, с устремленными в глубину церкви глазами, сверкающими на бледном лице подобно двум жарким свечам.
Хуторские бабы были от него без памяти и, когда подходили к нему для благословения, трепетали от волнения.
Отец Александр приходил в школу не часто, пропускал уроки, а когда занимался, слушал учеников рассеянно, сидя, по обыкновению, на подоконнике и задумчиво глядя на улицу. От его шелкового подрясника всегда пахло хорошим турецким табаком и никогда ладаном. Александр Китайский не наказывал учеников, не повышал голоса, а, уловив ошибку, бросал небрежно и равнодушно: «Не так. Слушать надо». Он не донимал нас молитвами, и на его уроках мы отдыхали.
Однажды, отвечая ему урок, я сбился и мужа девы Марии Иосифа из Назарета превратил из плотника в садовника.
Отец Александр внимательно взглянул на меня, не поправив ошибку, улыбнулся, пробормотал:
— Плотник… Садовник… Не все ли равно?.. Валяй дальше… — Зевнул и добавил чуть слышно: — Ах, как все это осточертело!..
По хутору среди казаков ходил слух, будто отец Александр пошел в священники не по своему желанию, а по воле отца, Андрея Китайского, восьмидесятилетнего сурового старца, который, несмотря на преклонный возраст и дрожание рук и голоса, все еще справлял церковную службу. Говорили, что Александр мечтал стать артистом или офицером, а отец погнал его в попы.
Каждое воскресенье рано утром мы должны были являться в школу и под командой учителя строем — попарно — идти и в грязь и холод в хуторскую церковь. Просыпаться ни свет ни заря, ходить за две версты в непогодь, в снег и дождь — это доставляло мне немало мучений.
Заутреня начиналась рано — часов в пять. Глубокой осенью и зимой в это время еще ночь. Идешь, бывало, по хутору — темень непроглядная, грязь по колено — ноги не вытащишь, в лицо хлещет дождь со снегом. На улице не слышно никого, даже собаки и те спят, а идти надо. Не придешь — в учительском журнале против графы «поведение», появится «птичка», а по окончании учебного года — «тройка» или «четверка» по поведению.
Шагаешь, закусив губы, по улице и заливаешься горькими слезами. Потом, когда я стал умней и хитрей, то приноровился не являться к заутрене, ссылаясь то на болезнь, то на неимение подходящей обуви или еще на что-нибудь. Да и сам Степан Иванович постепенно сбавлял свой религиозный пыл, так как особенным благочестием никогда не отличался, а просто привык быть исполнительным, чтобы не бросали в него камнем те, от кого зависела сто учительская репутация — попечитель школы, атаман и прочее местное начальство.
Потом, когда Степан Иванович сблизился в своем увлечении пчеловодством с моим отцом, мне и совсем полегчало. Религиозные обряды я должен был соблюдать лишь в большие праздники и в дни великопостного говения — тут уж нельзя было отделаться никакими увертками.
Ко всему привыкает человек, привык и я к частым хождениям в церковь и ко всей обрядности, что входила в строгий уклад церковноприходской школы, незаметно пронизывая каждый шаг учеников.
Здесь действовала расширенная, спущенная сверху программа. В первых трех классах гнет ее еще не чувствовался так сильно. Потом же, когда были введены четвертый и пятый классы, программа стала еще более сложной и трудной.
Без тоскливого чувства не могу вспомнить четыре книги моего детства: евангелие с двойным, церковнославянским и русским, текстом, катехизис с включенным в него сборником молитв, псалмов, кондаков и ирмосов, «Историю церкви» и учебник «Богослужение». Если сложить часы, которые уходили на изучение этих книг, то окажется: на преподавание краткой русской истории по Иловайскому, географии, геометрии и естествознания тратилось не более двух третей учебного времени. Особенно много часов отбирали «История церкви» и «Богослужение». Никогда не забуду этих двух тощих, унылых книжонок. Не было ничего тягостнее заучивания имен древних патриархов, архиепископов и святителей от византийского царя Константина и Иоанна Златоуста до Антония и Феодосия Печерских и более поздних русских митрополитов и исторических церковных дат, вроде древних вселенских соборов и учреждения святейшего синода в России…
А знание псалмов и ирмосов на каждый праздник, изучение богослужения открывали мне путь не