Я верю, что воистину нахожусь в суровом, истинном, доподлинном мире — не менее доподлинном, чем перекладина моей детской кроватки, в которой я начинал постигать законы физики.
Res[66] — вещь, вещественно то, что есть, — подобно вещи, предмету, данному мне в самом надежном из всех пяти чувств — осязании. Вещественное — это то, что есть на самом деле, как на самом деле существую и я. Оно противопоставляется воспоминанию, воображению, мечте[67], тем образам, что рождаются у меня в уме. Вещественному основополагающим образом противостоят мечта, химера, воображаемое. Именно это: способность — или неспособность — отделять восприятие от воспоминания, восприятие — от мечты (сновидения) — выявляет умственное здоровье, переход от здоровья к патологии психики.
Если верно то, что в первые годы детства мы заново пробегаем историю истоков, развитие всего рода человеческого во времени, то столь же верно и то, что очень рано мы познаем пределы возможностей нашего тела и мира, пределы бодрствующего сознания и сновидений. И основополагающим в этой суровой школе вещественности оказываются два обстоятельства: одно — это переход к прямохождению, другое же — совместная охота. «Достаточно напомнить, — лаконично отмечает Мирча Элиаде, — что прямохождение уже означает переход к этапу, более высокому, чем состояние приматов. Прямохождение возможно только при бодрствовании»[XXIII]. Наряду с трехмерным пространством, именно прямохождение дает осознание места, locus'a, который занимает мир, внешний по отношению к нам. «Именно прямохождение (насчитывающее три миллиона лет) организует пространство в структуру, непостижимую для до-человекообразных существ и включающую в себя четыре горизонтальных направления, если принимать за исходный этап центральную ось 'верх' — 'низ'. Иными словами, пространство поддается организации вокруг человеческого тела как нечто простирающееся впереди, сзади, справа, слева, сверху и снизу. Этот изначальный опыт — ощущение своей 'брошенности' посредине кажущегося безграничным пространства, этой таящей угрозу неизвестности — и служит основой для выработки всех способов определения своего местонахождения; ведь невозможно долго жить в состоянии головокружения, вызванного отсутствием такого определения». Особенно тогда, когда двуногому малышу с ничем не покрытой кожей грозит опасность, что его употребит в пищу какой-нибудь огромный, зубастый и когтистый хищник.
Из усилия, направленного на прямохождение, возникает отчетливое осознание действительности, а с ним — и возможность восполнить отсутствие когтей при помощи орудия, которое прежде всего представляет собой оружие: подобранный камень с острыми краями, предшествующий камню с краями заточенными, что происходит 1, 8 млн. лет назад… Маленькое существо, на которого охотятся, быстро приобретает навыки совместной охоты[XXIV]; в соответствии с остроумным заголовком Эдгара Морена[68], «дичь становится дикарем»[XXV]. И при воссоздании его пути по земле, содержащем воспоминание об опыте обогащающих контактов с действительностью, я уже на самых ранних этапах обнаруживаю совокупность проявлений священного начала, которые мы называем иерофаниями[69], выступающим в качестве проявлений некоей высшей стороны действительности. Как не согласиться с прекрасными словами Мирчи Элиаде[XXVI]: «Посредством опыта соприкосновения со священным началом человеческий ум постиг различие между тем, что проявляется в качестве действительного, могущественного, богатого и значащего, — и тем, что лишено этих качеств, то есть беспорядочным и полным опасностей потоком вещей»! И далее: «Невозможно вообразить, как могло бы возникнуть сознание, не наделяя каким-то значением побуждения и данные опыта, получаемого человеком». Да, первой из всехданностей опыта оказывается, разумеется, опыт реальности вещей; да, сознание реального и значащего мира теснейшим образом связано с открытием священного начала». То есть: опыт прямохождения и охоты подкрепляется диалогом с чем-то потусторонним по отношению к видимой стороне вещей, наличие которого подтверждается здравым смыслом.
Я верю в действительность вещей и мира: я верую в ценность показания чувств. И это не просто тавтология. Существует склонность разувериться в их значимости. Нет ни одной системы цивилизации, которой в такой же степени, как нашей, было бы свойственно искушение отвергать ценность этих показаний, исходящих от того, что претендует на существование за пределами нашего разума.
В центре иудео-христианской традиции существовала защита от одной из наиболее тонко замаскированных опасностей, ставящих под угрозу, по мере нашего духовного развития, само равновесие жизни, общества и вторичной памяти — памяти культурной; эта защита — дыхание разума, осеняющего нашу колыбель благодаря приобретению дара речи и образованию пар нейтронов, что и делает нас человеком. Такую уверенность давала нам Книга[70]. Всё содержится в трех главах, в восьмидесяти первых стихах книги Бытия. Мир является истинным, потому что его создал Бог; истинны и показания чувств и разума, потому что Бог создал человека по образу и подобию Своему. Таков, поистине, единственный довод, который может служить обоснованием надежной теории познания. Чувства не могут лгать, потому что их, как и всё наше тело, Бог сформировал из праха земного и «вдунул в лице его [человека] дыхание жизни».
С другой стороны, иудео-христианская традиция всегда остерегала от сновидений. Со всей силой она провозглашает, что истинной и ужасной является смерть, что страдание — это страдание. «Не должен находиться у тебя… прорицатель, гадатель, … воплощающий мертвых. Ибо мерзок перед Господом всякий, делающий это…» (Втор 18: 10–12). Единственное кажущееся исключение из этого правила содержится в его подтверждении
Поставленные перед необходимостью остерегаться снов, опирающиеся главным образом на показания чувств — вот в каких условиях мы пребываем. Что же в ходе истории оказалось в состоянии поколебать эти прочные устои настолько, что им грозит полное разрушение?
Свидетельство чувств. Без него мы бессильны. Не впадая в заблуждение сенсуализма XVIII века, который явился законной реакцией на картезианский схематизм, следует всё же признать, что без чувств мы и бессильны, и несведущи. Вот отчего Иов, признавая правоту Господа, взывает к благороднейшему, если и не самому недежному из всех чувств, стремясь подчеркнуть свою безоговорочную убежденность:
«Я слышал о Тебе слухом уха; теперь же мои глаза видят Тебя; поэтому я отрекаюсь и раскаиваюсь в страхе и пепле» (Иов 42: 5–6).
Чувства не создают разум. Без разума они — ничто. Без сигналов, которые они мне посылают, а мой мозг обрабатывает, ум — ничто.
«Я — это я и мои обстоятельства», — говаривал Ортега-и-Гассет[72] . Я — это я, а также тот кусок мира, что отражается во мне через посредство чувств и памяти.
Разум бесконечно балансирует между тем, чем мои ощущения обязаны мне, и тем, чем они обязаны действительности вещей. Нам давно уже приходится остерегаться чрезмерной доверчивости, простодушного легковерия; вот уже несколько веков, как важнее было бы стоять неотступно на страже здравого смысла.
Мои чувства и чувства других людей. Мои чувства могут меня обманывать; мы можем обманывать коллективно, но наша возможность обмануться не столь велика, когда нас много и несколько разных чувств посылают нам согласные друг с другом сигналы. Тогда велики шансы на истинность у действительности, у сущности, скрытой за оболочкой, за корой, за видимостью, за феноменом. Невозможно отвергать показания моих чувств и чувств других людей, живых, — как и показания, получаемые и сохраняемые памятью: показания чувств умерших.
Именно здесь проходит древнейшее противоборство, древнейший в истории выпад против доверия показаниям чувств: в противопоставлении прошлого настоящему, живых — мертвым.
Да, под воздействием Писания, через его посредство, благодаря ему наличествует некое скрытое