или случись несчастью по-настоящему натолкнуться на вас, — и вы почувствуете, каким великим благом является утомительная, легкая задача. Если же, не дай Бог, такой день настанет, то пусть у вас не будет недостатка в подлинном, утомительном, однообразном и легко выполнимом труде. Возможно, именно поэтому женщинам, у которых к тому же есть еще способность плакать, обычно легче, чем мужчинам, переживать подобные испытания. Дело в том, что женщины умеют — во всяком случае, долго умели — уходить с головой в будничный труд, в мелкие бытовые дела. Уход за цветами на могилах, устройство поминок, сложные погребальные обряды в традиционных обществах составляют часть мудрости, утраченной нами от избытка знания.
* * *
Прекраснейший труд — труд ремесленника и ваятеля, особенно такого, который работает по железу; и то же относится к тому, кто имеет дело со словами: есть, к счастью, в ходе подготовки книги пора, предшествующая написанию книги, и другая, сразу после этого последнего, когда всю работу можно делать дома; она не отрывает вас ни от родного очага, ни от соседей, ни от того места, которое вы избрали для себя в качестве родного очага и родины, места, где живут ваши друзья, а еще лучше — соседи, где вас окружают чувства нежной привязанности, где вы живете под сенью всей совокупности привычек, благодаря которым ваша жизнь течет без напрасных усилий, а вы сами ощущаете себя прочно стоящим на своем месте, — и когда мысль, свободная от всего ненужного, может идти своим путем, взвешивая и оценивая всё то, что определяет ее движение, находя опору в самой себе, подобно тому, как мои ноги находят опору на земле.
Я знаю, что такой труд — удел немногих, и это меньшинство сильно не властью или достатком. Я по- прежнему утверждаю, что ныне в наших силах расширить круг тех, на кого распространяется не всем доступная возможность вести подобный образ жизни и труда, включив в него более или менее всех тех, кто сделал бы соответствующий выбор.
Для этого потребовалась бы доподлинная революция. Ведь надо заново осознать, чем является труд — это ненавязчивое принуждение, которое воистину освобождает нас, а вместе с тем представляет собой право каждого. У любого человека до самой смерти есть право на труд, соответствующий его силам. То общество, которое выражает готовность обеспечить трудом молодежь, лишая этого права престарелых, доказывает, что у него не больше понимания труда, чем понимания жизни.
Я верую, что я — это та свобода, которая неприметно, при посредстве моих рук и моей мысли, формирует мир.
Нет более бодрящей мысли, чем мысль о том, что вы существуете в существующем мире. Труд, утомляющий мои мышцы и мой ум, создает, как мне представляется, будничную, повседневную основу моего сознания относительно доподлинности нашего истинного мира.
Глава VIII Этот мой истинный мир — родина
Я не могу по-настоящему верить в то, что я есмь, не веря также в то, что самым ощутимым образом я нахожусь в истинном мире; но окружающий меня мир («mi circunstancia» [114]) не является априорно абстрактной данностью. Вот почему, подвергнув проверке достоверность показаний наших чувств, мы рассмотрели один за другим все круги существования: чувства и привязанности нашего «я» и нашего ближайшего окружения, семью, повседневный опыт сопротивления со стороны вещей и лиц, труд; остается третий круг — круг чувств и привязанностей, соотнесенных с моим «я» и моим окружением в широком смысле этого слова — с моей родиной, короче говоря — с Францией.
Итак, вы сказали: семья, труд, а теперь еще и родина. Нетрудно догадаться, как неловко чувствует себя сейчас мой издатель. В памяти поневоле всплывают неудобные, опасные воспоминания[115]. Стоит ли уточнять, что я очень люблю свободу, равенство по отношению к любви, которую несет нам Бог, — и, в такой же мере, как и свободу, то братство, без которого нежизнеспособно никакое людское общество; впрочем, этот образ лишен смысла в обществе, где господствуют семьи с одним ребенком и где при воспитании навыков совместной жизни никак не использован незаменимый опыт, накопленный фратриями.
Не судите меня во имя девиза Республики[116]. Во всяком случае, вам следует признать, что мне удалось оставить на своем месте свободу, поставив ее во главу угла: я — это некая свобода, и в условиях любой свободы я представляю
Родина — это общее в его конкретном воплощении. Согласно этимологии, родина (=отечество) — это земля отцов. В походной песне Рейнской армии, которую мы сделали своим национальным гимном[117], говорится о пахоте, о бороздах, о крови, о подругах, о сыновьях. Чреда поколений, тепло сердец тех, кого объединяют общность крови, очага, дум, первая улыбка, увиденная на лице, склонившемся над колыбелью, родные и близкие, их родные и близкие — все это и есть родина. Я — это свобода, но только среди других людей. Старейшим отечеством была ватага охотников, устремившихся на поиски пищи; его реальное воплощение — какие-то отдельно взятые genoi, gens[118], — а затем и расширенная семья, а позже и союз расширенных семей, вынужденных, как это явствует из легко расшифровывающегося мифа о сабинянках или из описания племени намбиквара, сделанного в 1938 году изучавшим его Клодом Леви-Строссом, договариваться об обмене женщинами.
Отечество — в понимании, которого мы пока еще придерживаемся, — появляется с пастушеско- земледельческим обществом. В наличии пашня, посаженные деревья, источники воды, дома.
Первым истинным отечеством стал античный полис. В 1864 году Фюстель де Куланж[119] разобрал его устройство. Его размеры по необходимости ограничены. От края Афин — этого чудовища — до агоры[120] можно пройти пешком от восхода до захода солнца. Если смотреть с Акрополя, край полиса очерчен линией горизонта. Заболевает полис — и рушится античный мир.
Двадцать пять веков назад полис занимал в душах людей огромное место. Речь идет о людях Средиземноморского бассейна. Полис был воистину всем. Содружество участников совместной охоты оказалось воссозданным в пехоте гоплитов. Сократ сражался при Платеях [121]. «Путник, пойди и скажи Спарте…»
Охотники и воины — это мы. Нет отечества без воинственных призвуков. Отечество распространяет на пространство общества сердечное тепло, а также чувство безопасности домашнего очага. Но в мире враждебной природы и вражды между людьми нет места прибежищу мира и покоя, если нет храбрости. Мир и покой не обретаются, когда нет убежденности в том, что ценность жизни такова, что прожить ее кое-как нельзя.
«…Слышите ли вы вопли жестоких солдат, готовых убить ваших подруг и сыновей даже в ваших объятиях?…»[122] Нет родины без призыва «К оружию, граждане!»[123] Оливковое дерево, борозда[124] , копье гоплита — вы не можете представить себе, как живо всё это звучало в пору моего детства. Мне уже случалось припоминать моего двоюродного деда, ровесника III Республики[125], крестьянина, обрабатывавшего свой клочок земли и одинаково ненавидевшего как отдавать приказы, так и получать их[XLVII]. Вместе с военнослужащими запаса своего кантона он оказался среди сражавшихся на переднем крае: ведь линия фронта во время Верденской битвы прошла прямо по краю его полей. В этом человеке соединились гражданские и военные добродетели античного полиса. Он походил на легендарного легионера времен Августа, но только легенда в его случае стала былью. В верденской округе я в раннем детстве сталкивался с немногочисленными уцелевшими крестьянами — защитниками родины, как защищали ее граждане античной Греции; они — преимущество, даруемое жизнью на границе, — воспринимали государство как часть своего тела.
Отечество перед ними простиралось вплоть до синеватой линии, которая разрезала Вуавру