Ведь источник всякого истинного блаженства, всякого надежного, не на зыбком песке, а на несокрушимой основе построенного утешения (высшее сознание), это для нашего эмпирического сознания — полная гибель, смерть и уничтожение: оттого неудивительно, что мы не можем черпать из него никакого утешения, покуда мы стоим на точке зрения эмпирического сознания, что мы не можем внести в последнее оттуда, сверху, никакого утешения (подобно тому как мы не можем перенести летний час в зиму, или сохранить снежинку в жаркой комнате, или претворить в действительность отрывок прекрасного сновидения, или подобно тому как звуки музыки, прозвучав, не оставляют после себя следа); неудивительно, что, наоборот, упомянутое высшее сознание покидает нас на суровой почве сознания эмпирического и ускользает от нас (как священник покидает на эшафоте казнимого); поэтому, чтобы остаться верными высшему сознанию, мы должны отречься от эмпирического и оторваться от него. Самоумерщвление.[79]
§ 348
У греков, в особенности у Гомера, это высшее сознание еще совсем не заявляло о себе разуму и потому не нашло еще никакого выражения в речи. Оно могло найти его только впоследствии, косвенно, образно, путем весьма искусственных приспособлений (религии, философии). Тогда оно покоилось еще всецело в глубине духа, как бог в святая святых, и не стремилось прийти в разумное эмпирическое сознание как в область, для него по существу недоступную и чужую. Поэтому Гомер и пребывает так исключительно и без колебаний в мире чувственном; поэтому он так безусловно объективен. Жизнь для него все, как она и действительно — все, насколько досягают понятия и слова. Чувственный мир утверждает свое исключительное право на реальность. И боги тоже всецело находятся в нем как горизонт, замыкающий перспективу и дающий удовлетворение глазам.
§ 349
Высшее сознание отделено от эмпирического границей без ширины, математической линией, — этого мы обыкновенно не хотим понять, а, наоборот, думаем, что это — граница физического свойства, на которой и можно бродить посредине между обеими областями и с которой можно обе и видеть, — т.е. мы хотим заслужить небо и при этом срывать цветы земли. А это не идет: только мы вступили в одну область, мы этим тотчас же покидаем и отвергаем другую: здесь нет ничего, между чем можно было бы посредничать и что можно было бы соединять: здесь можно только для каждого мгновения выбирать.
§ 350
За рождением следует жизнь, а за жизнью бесповоротно — смерть. И вот замечательно, как то сладострастие деторождения, которое испытывает один индивидуум (отец), искупается не им самим, а жизнью и, значит, смертью другого (сына). Здесь очень своеобразно выступает единство человеческого рода и его греховности, между тем как для обычного созерцания кажется, что это единство уничтожено временем.
Деторождение — это хотение жизни в повышенной потенции: собственную нашу жизнь мы сами искупаем смертью, а то, как бы в квадрат возведенное, хотение жизни должен искупить своей жизнью и смертью какой-то другой индивидуум.
§ 351
Двойственность нашего сознания обнаруживается отчасти практически в двойственности воли, у которой есть двоякого рода высшее благо, причем одно из них нельзя свести на другое, подчинить ему, соединить с ним, а также нельзя достичь одного, не отвергнув решительно и всецело другого. Отчасти же двойственность сознания обнаруживается теоретически — в следующем.
Когда мы берем исходным пунктом объект, то для нас первое и самое важное — материя: мы не знаем иного предмета исследования, иной высшей мудрости, кроме той, что из материи произошли светила, химические элементы, разные виды минералов и, в особенности, организмы, химическое сродство веществ и полярность — вот главные данные, исходные точки для того ряда причин и действий, с разрешением которого будет найдена вся премудрость. Мы при этом совершенно забываем, что все это — только наши представления, и что быть причиной и действием означает нечто только для нашего рассудка, и что сведение на его, рассудка, законы представляет собою такое объяснение, с которым в свою очередь начинается новая проблема, а именно — самые эти законы. Мы, таким образом, не замечаем, что всякое объяснение, как бы оно ни было богато выводами, если только оно исходит из какого-нибудь данного, которое не объясняется дальше, а принимается как факт (как в нашем случае материя или причина и действие) и по сю сторону которого держится все объяснение, можно сравнить с деревянной птицей на шесте, которую произвольно сделали целью своего стремления и на достижение которой затратили все, между тем как она, лишь только мы ее достигаем, все же оказывается только деревянной птицей. Короче говоря, условное объяснение придает мне ума лишь относительно.
С этой точки зрения для нас не существует все то, что не заполняет пространства, что не материя; поэтому не существуют и Платоновы идеи, единственные формы вещей. Как мне кажется, стоял на этой точке зрения Джордано Бруно: отсюда его усердие против Платоновых идей, его старание доказать и прославить бесконечность телесного мира, внутреннюю движущую силу которой (майю Вед) он называет Богом.
Все сказанное до сих пор показывает одну сторону сознания, содержащуюся в рассудке, чувственности и разуме, и притом, поскольку она, как это больше всего и подходит ей, рефлектирует, исходя из объекта. И вот эта последняя сторона совершенно уничтожается высшим сознанием, как и высшее сознание уничтожает эту сторону. С привхождением высшего сознания весь этот мир исчезает, как легкая утренняя греза, как оптическая иллюзия; мы спрашиваем только еще о смысле его, о Платоновых идеях, для выражения которых все время и все пространство вместе с их содержанием были только буквами, грубым материалом; и даже идеи в конце концов исчезают, когда сознание отходит в вечный покой и невозмутимое блаженство, духовное солнце Платона (Госуд. VII). Теперь становится ясным, что реальность материи, доселе вечная, несокрушимая, бесконечная, была тем не менее только относительной, а именно: она зависела от того, что сознание выступало как субъект, для которого только объекты и существуют. Но сознание доказывает теперь, что оно может выступить и иначе, чем как субъект, — и вот здесь открывается свобода, возможность уничтожить мир даже теоретически[80].
Оставаясь на точке зрения рефлексии и в эмпирическом рациональном сознании, можно исходить, вместо объекта, из субъекта, как это и сделал я в своей работе. Так как субъект обусловлен объектом в той же мере, как последний первым, то спрашивается, обладает ли такой способ исследования преимуществами и какими. Следующими: вся проблема эмпирического сознания схватывается при этом как бы в пучок, ибо точка, в которой соединяются все ее части, представляет собою субъект; к нему сводятся все 4 класса представлений, соединить которые под одним понятием представления есть уже великое дело для рефлексии. Далее, мы уже видели, что если бы даже законосообразность объектов и была исследована для рассудка исчерпывающим образом, то самый рассудок стал бы совершенно новой проблемой; поэтому мы окажемся во всяком случае гораздо дальше, если будем видеть проблему в самом рассудке и еще более того — если будем видеть проблему в субъекте со всеми его способностями.
Далее, могло бы оказаться, что вполне исчерпать закономерность объектов для рассудка невозможно, на что указывают антиномии Канта и что находится в связи с тем обстоятельством, что объекты существуют только для субъекта и что с исчерпывающим объяснением объектов субъект пришел бы, в известной степени, к самоупразднению. Наконец, так как переход к высшему сознанию уничтожает не один класс объектов, а все, то этот переход лучше всего совершается от того пункта, который общ всем классам объектов, т.е. от субъекта. Ср. § 352.
§ 352
Совершенный философ теоретически представляет собою высшее сознание в чистой форме — обособляя его резко и всецело от эмпирического. Святой делает то же самое практически. Для обоих характерным признаком их совершенства служит то, что они не щадят ни одной части эмпирического сознания, в каком бы виде оно ни являлось.
§ 353
На одном из этих листов я сказал, что есть интеллектуальная порочность, как есть порочность моральная, и есть интеллектуальная совесть, благодаря которой всякий софист и лжемудрец в глубине души (хотя и не in abstracto) знает, что он именно таков. Обе эти широко распространенные порочности находятся одна с другой в связи, а интеллектуальная порочность поддерживает моральную: первая работает везде,