абсолютно неаппетитных, лишенных пышной плоти женщин, старался подавить приступы жалости к самому себе и тоску по дому, накатывающие на него, словно морские волны.
После оптимистических рассказов других молодых американцев о Париже ему и в голову никогда не приходило, что почти каждую ночь придется испытывать такое острое одиночество, какое-то неясное, расплывчатое томление, которое охватило его с того дня, когда он поселился в этом городе.
Он был такой робкий, такой стеснительный с девушками, неловкий с мужчинами и все больше убеждался, что робость и неловкость стали предметами экспорта и кочевали из одной страны в другую, без всяких налогов и ограничений по квотам и что одинокий человек наверняка не смог избежать унылого одиночества, своей неприметности как в Париже, так и в Нью-Йорке. Каждый вечер, после безмолвного обеда с книгой в руке, единственным своим компаньоном, Тиббел, с аккуратной американской стрижкой, в мятом, но чистом дакроновом костюме, с вежливым взглядом наивных, пытливых, голубых глаз, слонялся от одной переполненной посетителями террасы кафе в Сен-Жермен-де-Пре до другой. Там пил, сколько требовала душа, ожидая того желанного ярко освещенного вечера, когда его, наконец, заметит веселая, хохочущая ватага молодых людей, в которой, оправдывая вошедшую в легенду столичную свободу, ухватятся за него, оценят его по достоинству и потащат за собой. А он с радостью разделит с ними их веселые похождения, приятные развлечения за столиками в «Флоре», «Эпи-клубе», пивной «Липп» и потом будет вместе с ними продолжать веселиться в чуть задетых грехом маленьких гостиницах в приветливой, зеленой сельской местности под Парижем.
Но, увы, такой ярко освещенный вечер все не наступал. Лето подходило к концу, а он по-прежнему страдал от одиночества и пытался читать книгу у открытого окна, через которое к нему в комнату врывались теплый ночной бриз, далекий беспорядочный гул уличного движения, окружавшего его города, а также тонкий, влажный запах речной воды и покрытой серой пленкой пыли сентябрьской листвы. Сама мысль о сне, даже далеко за полночь, была для него непереносима. Тиббел, положив книгу на стол (это была «Мадам Бовари» для улучшения его французского), подошел к окну, выглянул из него. Он всегда подолгу выглядывал из окна, если бывал дома. Но, по сути дела, ему не на что было смотреть. Его квартира размещалась на втором этаже, и взгляд постоянно упирался в плотно закрытые ставни и чешуйчатые, покрытые сажей каменные стены. Улица за окном была такая узкая, что, казалось, ожидала только бомбежки или своего полного разрушения, чтобы уступить место для строительства современной большой тюрьмы, и на ней даже в самое оживленное время суток почти не было никакого движения. Сегодня вечером на ней тоже было тихо, она была пустынной, если не считать двух любовников, которые, плотно прижавшись друг к дружке, в подъезде напротив него, отбрасывали одну неподвижную тень.
Тиббел не отрывал глаз от любовников: они вызывали у него зависть и восхищение. «Как все же здорово быть французами, — подумал он, — и не стыдиться охватывающего тебя желания, демонстрировать это честно и откровенно, в этом подъезде, где все же ходит народ». Ах, если бы только он все свои ранние формирующие характер годы провел здесь, в Париже, а не в Эксетере!
Тиббел отвернулся. Поцелуи любовников в арочном подъезде через улицу волновали его. Он попытался снова взять в руки книгу, почитать, но из этого ничего не вышло, — перед глазами возникали одни и те же строчки: «Чудный запах исходил от этой большой благоуханной любви, он проникал всюду, пропитывая нежным ароматом ту чистую, без всяких примесей, атмосферу, в которой ей так хотелось жить».
Он отложил книгу в сторону. Ему было куда больше жаль самого себя, чем Эмму Бовари. Ладно, он займется совершенствованием своего французского в другой раз.
— Ну и черт с ним, — громко, вслух, сказал он, принимая окончательное решение. Сняв трубку с рычага на полке, уставленной снизу доверху немецкими книгами, он набрал номер междугородней и назвал оператору номер телефона Бетти в Нью-Йорке на своем подчеркнуто отчетливом, аккуратном, хотя, конечно, явно не улучшенном французском, который он учил два года в Эксетере и еще четыре в Суортморе. Телефонистка попросила его не вешать трубку, сказала, что, если представится возможность, она соединит его с абонентом немедленно. Он чувствовал, как его слегка прошибает пот, и было очень приятно от мысли, что будет разговаривать с Бетти всего через пару минут.
У него было такое предчувствие, что сегодня ночью он скорее всего сумеет сказать ей что-то весьма оригинальное и даже историческое, и ради этого он даже выключил свет, потому что в темноте мог выражаться более свободно, без всякого стеснения.
На линии вновь послышался голос оператора. Она сообщила ему, что немедленно соединить с Нью- Йорком его не может и что ему придется подождать. Тиббел, посмотрев на светящийся циферблат своих часов, попросил ее попытаться еще раз. Прижав трубку к уху, он откинулся на спинку стула с полузакрытыми глазами. Тиббел пытался мысленно представить себе, каким будет голос Бетти, как он будет звучать с того берега океана, как она выглядит сейчас, удобно устроившись на диване в своей крохотной комнатке на двенадцатом этаже в доме на одной из нью-йоркских улиц, как держит трубку в руке, как говорит по телефону. Он был знаком с Бетти всего восемь месяцев, и если бы не эта неожиданная командировка в Париж два месяца назад, то удобный момент обязательно подвернулся бы и он сделал бы ей предложение. Ему уже около тридцати, и если он собирался когда-нибудь жениться, то нужно было поторапливаться.
Расставание с Бетти стало для него тяжким, нагоняющим тоску испытанием, и только лишь благодаря своему железному самообладанию ему удалось все же сладить с собой и пережить тот последний их вечер перед разлукой, когда он вполне мог рискнуть всем на свете и попросить последовать за ним на следующем самолете. Но он гордился тем, что он человек разумный, здравомыслящий, а его появление на новом, возможно, временном месте в сопровождении новой жены никак не увязывалось с его представлениями о рассудочном мужчине. Поступать так он не имеет права. Тем не менее его томление и то удовольствие, которое он получал от размышлений о ней часами, вызывали у него чувства, которые прежде он никогда не испытывал. И вот сегодня ночью ему вдруг захотелось сделать ей решительное и недвусмысленное предложение, которое прежде не мог произнести вслух из-за своей робости и стеснения. До сих пор Тиббел довольствовался тем, что писал ей ежедневно по письму и еще звонил в ее день рождения. Но сегодня он был бесповоротно настроен насладиться нежными звуками ее голоса и своим собственным признанием в любви.
Он терпеливо ждал, когда зазвонит телефон, и, чтобы время не казалось таким томительно долгим, рисовал в своем воображении соблазнительную картину. Что бы было, если бы она находилась сейчас рядом с ним, что бы они говорили друг другу, держась за руки в этой комнате, а не на расстоянии трех тысяч миль по гудящему проводу.
Он, закрыв глаза, уперся затылком в спинку стула и старательно, во всех деталях, вспоминал их прежние разговоры, скорее похожие на шепот, воображал, как он еще не раз будет общаться с ней по телефону, когда вдруг из открытого окна до него долетели чьи-то хриплые, грубые, возбужденные голоса. В них чувствовалась страстность, настойчивость.
Тиббел, встав со стула, подошел к окну, выглянул из него вниз, на улицу. Там, внизу, под ним, под светом уличного фонаря четко вырисовывались три фигуры. Эта троица, стоя очень близко друг от друга, о чем-то спорила, иногда понижая, правда, свои голоса, словно хотела, чтобы никто посторонний не слыхал их ссоры. Но иногда, забывая об этом, они срывались, и раздавались громкие, яростные, грубые взрывы гнева. Седовласый человек лет шестидесяти с лысым кружком на макушке, которого отлично видел Тиббел со своего наблюдательного поста в окне, молодая рыдающая женщина, прижимавшая к губам носовой платок, чтобы приглушить свой плач, и какой-то молодой человек в куртке-ветровке. На молодой женщине было пестрое хлопчатобумажное платье, на голове высокая прическа, отдающая дань модному стилю, заданному в этом сезоне Брижит Бардо, и этот вид делал ее похожей на откормленного, чистенького поросенка. Старик смахивал на респектабельного инженера или государственного служащего, — крепко сбитый, работяга и довольно сомнительный интеллектуал одновременно. Они окружили мотоцикл «Веспа», припаркованный перед его домом. Когда их перебранка накалялась, молодой человек любовно постукивал рукой по машине, словно заверяя себя в том, что в крайнем случае у него в распоряжении надежное средство, чтобы поскорее улизнуть отсюда.
— Повторяю, месье, — громко говорил старик, — вы — salaud1. — Когда он говорил, то в его речи встречались закругленные, почти ораторские фразы, придававшие ей самодовольный оттенок. Казалось, что этот человек давно привык обращаться к массовой аудитории.
— А я повторяю вам, месье Банари-Коинталь, — возражал так же громко молодой, — что я не