сцене, и ему предстояло произнести длинный и красноречивый монолог. И надо сказать, играл он очень хорошо. Взволнованный, страдающий, сознающий тяжесть совершенного преступления, он шагал по сцене, а за кулисой притаился Гамлет и думал, прикончить его или нет.
Грохот орудий становился все сильнее; в небе был слышен неровный гул немецких самолетов, приближавшихся к позолоченному куполу театра. Монолог короля звучал все громче и громче, казалось, его голосом говорит трехсотлетняя история английского театра, бросая вызов бомбам, самолетам, орудиям. Зал застыл. Зрители слушали с таким напряженным вниманием, как будто они присутствовали на первом представлении новой трагедии Шекспира в «Глобусе»[64].
Король восклицал:
Как раз в этот момент открыла огонь зенитная батарея, расположенная прямо за задней стеной театра; где-то совсем рядом раздались два взрыва бомб. Театр чуть вздрогнул.
– …Там дело предлежит воистине… – громко произнес актер, продолжая играть свою роль. Он говорил с расстановкой, стараясь вместить фразы в промежутки между залпами орудий, и сопровождал свою речь изящными трагическими жестами.
– …И мы принуждены… – сказал король, когда на какой-то момент наступило затишье: зенитчики за стеной театра перезаряжали свои орудия. – На очной ставке с нашею виной свидетельствовать… – Но в следующую же секунду где-то совсем рядом открыли огонь реактивные установки. Их ужасный свист всегда напоминал звук падающей бомбы. Король молча ходил взад и вперед, ожидая очередного затишья. Свист и грохот на мгновение ослабли и превратились в какой-то невнятный рокот. – Что же остается? – торопливо воскликнул король. – Раскаянье. Оно так много может.
Затем его голос снова потонул в общем грохоте. Здание театра сотрясалось и дрожало под аккомпанемент нестройного хора орудий.
«Бедный малый, – подумал Майкл, вспоминая все премьеры, которые ему довелось видеть, – бедный малый. Наконец-то после стольких лет он дождался этого огромного события в своей жизни, и вот… Как же он должен ненавидеть немцев!»
– …О, жалкий жребий! – медленно выплыл голос актера из треска и шума. – Грудь, чернее смерти!
Гул самолетов пронесся над самым театром. Зенитная батарея, расположенная у театральной стены, послала им вдогонку в грохочущее небо последний залп возмездия. Его подхватили другие батареи, расположенные дальше, в северной части Лондона. Звуки стрельбы все больше и больше удалялись, напоминая теперь барабанную дробь, как будто на соседней улице хоронили генерала. Король снова заговорил медленно, уверенно и с таким царственным величием, какое доступно только актеру:
Он встал на колени перед алтарем; вошел Гамлет, изящный и мрачный, затянутый в черное трико. Майкл посмотрел вокруг себя. Лица были спокойны, зрители с интересом следили за тем, что происходит на сцене; и престарелые дамы, и военные сидели не шевелясь.
«Я люблю вас, – хотел сказать им Майкл, – я люблю вас всех. Вы самые лучшие, самые сильные и самые глупые люди на земле, и я с радостью отдал бы за вас свою жизнь».
Когда Майкл снова взглянул на сцену и увидел, как раздираемый сомнениями, Гамлет прячет меч в ножны, не желая убивать дядю во время молитвы, он почувствовал, что по его щекам покатились слезы.
Где-то далеко одинокая зенитка послала снаряд в теперь уже стихшее небо. «По-видимому, – подумал Майкл, – это одна из женских батарей. Они немного опоздали к моменту налета и теперь с чисто женской логикой хотят показать, что у них были самые лучшие намерения».
Когда Майкл вышел из театра и направился в сторону парка, Лондон был охвачен ярким заревом пожаров. Все небо мерцало, и то там, то тут высоко в облаках отражалось оранжевое зарево. К этому времени Гамлет был уже мертв. «Почил высокий дух! – воскликнул Горацио. – Спи, милый принц! Спи, убаюкан пеньем херувимов». Когда Горацио произносил свои заключительные слова о бесчеловечных и случайных карах, кровавых делах, негаданных убийствах, последние подбитые немецкие самолеты падали над Дувром, последние англичане, ставшие жертвами бомбардировки, умирали в своих горящих домах, а занавес медленно опускался, и театральные служащие уже бежали на сцену с цветами для Офелии и других артистов.
По Пиккадилли сновали целые батальоны проституток. Они освещали электрическими фонариками лица прохожих, громко хихикали и зазывали хриплыми голосами: «Эй, янки, два фунта, янки!»
Майкл, медленно пробираясь сквозь толпы проституток и солдат, мимо патрулей военной полиции, думал о словах Гамлета, обращенных к Фортинбрасу и его воинам.
«Вот как мы смеемся над невидимым исходом, – усмехнулся Майкл, всматриваясь в темноте в солдат, торгующихся с женщинами, – что за жалкая и полная сомнения усмешка! Мы жертвуем всем, что смертно и неверно, и не только за скорлупку; однако как все это не похоже на Фортинбраса и его двадцать тысяч солдат за сценой. Должно быть, Шекспир все же хватил через край. Вряд ли какая-либо армия, даже армия доброго старого Фортинбраса, возвращавшаяся с польской войны, могла выглядеть так воинственно и обладать такой бодростью духа, как это изображает драматург. Эти возвышенные слова выгодно оттеняли душевные муки Гамлета, и Шекспир поэтому вложил их в его уста, хотя и знал, вероятно, что все это ложь. Мы не знаем, что думал рядовой первого класса пехоты Фортинбраса о своем изящном, нежном принце и о дивном честолюбии его духа. А могла бы получиться презабавная сценка… Двадцать тысяч, что ради прихоти и вздорной славы идут в могилу, как в постель, возможно ли это? Совсем неподалеку, – размышлял Майкл, – находятся могилы, уготованные для более чем двадцати тысяч окружавших его солдат, а быть может, и для него самого; но, возможно, за триста лет прихоти и вздорная слава до некоторой степени утратили свою притягательную силу. И все же мы идем, мы идем. У нас нет той величавой решимости,