связанными с решением необходимых задач. Если бы нам приходилось думать о дыхании, пищеварении или кровообращении, у нас недоставало бы внимания ни на что другое (как, увы, случается, если функции эти нарушаются). Мы так же стремимся сделать навыки бессознательными, как стремились приобрести их, — и в итоге добиваемся желаемого. Но бессознательность наших навыков достигается ценой утраты контроля над ними: кроме того, новый навык и сопряженная с ним перестройка органов формируются на основе прежних навыков, которые держат нас в известной зависимости. В результате мы упорствуем в сохранении прежних навыков, даже если они причиняют нам вред. Нельзя перестать дышать для того, чтобы не утонуть или избежать приступа астмы. Мы можем утратить приобретенный навык и отказаться от соответствующего органа, когда перестаем в них нуждаться, однако это процесс длительный и протекающий неровно, поэтому остаточные функции сохранившегося органа надолго переживают свою полезность. И если другие, все еще необходимые нам навыки и перестройки возникли на основе тех, которые мы стремимся изжить, тогда мы должны создать для них новую основу, прежде чем разрушить прежнюю. Это также затяжной и весьма любопытный процесс.
Чудо ускоренной рекапитуляции{40}
Регресс, имеющий место между попытками сформировать навык, важен, поскольку, как мы видели, он наступает не только в развитии индивида, но и наличествует при смене поколений всего рода человеческого. Такой регресс является постоянной особенностью эволюционного процесса. Например, Рафаэлю — выходцу из семьи, насчитывавшей восемь поколений художников подряд, — пришлось учиться рисованию, словно никто из Санти никогда раньше не брался за кисть.{41} Но ведь ему пришлось также обучаться и дыханию, и пищеварению, и кровообращению. Хотя его родители уже достигли зрелого возраста ко времени его зачатия, он не был зачат и не был рожден вполне созревшим: ему пришлось возвратиться далеко вспять, начать жизнь комочком протоплазмы и претерпеть эмбриональный период развития, причем на определенной стадии его зародыш ничем не отличался от зародыша собаки и не имел ни черепной кости, ни позвоночника. Когда же эти признаки наконец появились, некоторое время казалось неясным, суждено ему стать птицей или же рыбой. Ему пришлось сжать бессчетные века развития до девяти месяцев, прежде чем достаточно очеловечиться для того, чтобы он смог вырваться на свободу как независимое существо. Но даже тогда несовершенство его было столь очевидно, что его родители вполне могли бы воскликнуть: «Господи боже, неужто ты ничего не перенял из нашего опыта, раз ты появился на свет в таком смехотворно беспомощном виде? Почему бы тебе не встать на ноги, не поговорить с нами, не порисовать и вообще почему бы не вести себя как полагается?» Младенец по имени Рафаэль вряд ли нашелся бы с ответом на этот вопрос. Он мог бы сказать только (если бы умел говорить), что таков путь эволюционного развития. Вероятно, наступит пора, когда сила, спрессовавшая миллионы лет развития в девять месяцев, сможет вместить миллионы миллионов лет в еще более краткий срок, — и тогда Рафаэли будут рождаться готовыми художниками, как ныне от рождения они обладают готовой системой дыхания и кровообращения. Однако они по-прежнему начнут жизнь комочками протоплазмы и в материнском чреве обретут способность к живописи лишь на достаточно поздней ступени эмбрионального развития. Они должны повторить предысторию человечества на собственном опыте, сколь бы сжатой она ни оказалась.
Наиболее поразительным и существенным среди открытий эмбриологов (по сию пору до абсурдности мало оцененным по достоинству) было как раз данное явление рекапитуляции, как его теперь называют: рекапитуляция способна ускорить до немногих месяцев процесс, некогда протекавший столь бесконечно долго и томительно, что одна только мысль об этом несносна для людей, которым отпущено на земле всего-то лет семьдесят. Это открытие раздвинуло горизонты человеческих возможностей, позволив надеяться па то, что самые сложные и длительные процессы нашего сознания могут стать моментальными или, как мы говорим, инстинктивными. Оно также обратило наше внимание на самые разнообразные примеры подобного обращения столетий в секунды, а такие примеры встречаются на каждом шагу. […]
[…] Метафизическая сторона Эволюции не составляла новшества перед приходом Дарвина. […] В 1819 году Шопенгауэр выпустил свой труд «Мир как воля и представление» — метафизическое дополнение к естественной истории по Ламарку. Эта книга показывает, что движущей силой Эволюции является воля к жизни — и к жизни бесконечной, как Христос сказал задолго до этого. И все предшествующие философы, от Платона{42} до Лейбница{43}, готовили человеческий ум к принятию представления о вселенной как единой Идеи, стоящей за всеми физически воспринимаемыми метаморфозами.
Таково было положение вещей в преддарвиновский период, который до сих пор считается предэволюционным периодом. Однако теории эволюции были в полном ходу, еще прежде чем на трон вступила королева Виктория{44}. В доказательство приведу рассказ Вейсмана о революции 1830 года в Париже, когда французы отделались от Карла X{45}. Гете{46} был еще жив, и один из его французских знакомцев пришел к нему и застал его в состоянии страшного волнения. «Что вы думаете об этом великом событии? — сказал Гете. — Извержение вулкана началось, все объято пламенем, никакие келейные обсуждения теперь немыслимы». Француз ответил, что все это, конечно, ужасно, но чего можно ожидать от такого министерства и такого короля? «Чепуха! — сказал Гете. — Я не об этой публике говорю, а об открытом разрыве между Кювье{47} и Сент Илэром{48} во Французской Академии». Разрыв, о котором толковал Гете, имел отношение к эволюции, поскольку Кювье настаивал на наличии четырех видов, а Сент Илэр — одного.
Однако с 1830 года, когда Дарвин казался малообещающим двадцатилетним пареньком, вплоть до 1859 года, когда он перевернул мир своим «Происхождением видов», в теории эволюции был полный застой. Первое поколение ее сторонников вымирало, а их потомки учились по Книге Исхода в точности как Эдуард VI{49} (да и Эдуард VII{50} тоже, впрочем). Ничего нового в этой области не появлялось. Это и усилило впечатление полной новизны теорий, выдвинутых Дарвином; это и ему самому, вероятно, помешало понять, сколь много было сделано до него, в том числе его собственным дедом, к которому он, по распространенному мнению, был несправедлив. К тому же он вовсе не продолжал семейную традицию. Он был совершенно оригинален и шел, как мы сейчас увидим, по новому пути. И уж, во всяком случае, он, будучи естествоиспытателем-практиком, очень мало ценил более или менее мистические интеллектуальные медитации деистов{51} 1790 – 1830-х годов. Ученым того времени деизм ужасно надоел. Они объявили неразрешимой загадку о Великой первопричине и, соответственно, называли себя агностиками{52}. От непостижимого вопроса «почему существует мир» они обратились к черной работе, чтобы разузнать, «что именно происходит в мире» и «как».
Сосредоточив все свое внимание в этом направлении, Дарвин вскоре заметил: очень многое из того, что совершается, не исполнено ни мистического, ни какого бы то ни было другого смысла, — и это положение почти или совсем не было воспринято старшим поколением деистов-