Лафатера, напевая и посвистывая, отправился к себе в комнату. Оттуда он незаметно проник в кабинет Лафатера, удобно расположился на диване и пустил себе пулю в сердце.

Позднее, изучая в Государственной библиотеке Берлина каталоги отдела рукописей Центральной цюрихской библиотеки, я обнаружил, что под номером 26 даже имеется объяснительный документ, написанный Лафатером в связи с вышеуказанным происшествием; «Отчет Лафатера о самоубийстве его писца Энслина».

Словно взявшая след ищейка, я устремился в Цюрих. Отчего застрелился писец? Перед моим внутренним – магическим! – взором тотчас замелькали соответствующие, полные драматизма картины!

Вообще поездка пришлась весьма кстати, поскольку обещала смену обстановки. Дело в том, что, еще работая над своей последней книгой, я заметил одну крайне неприятную тенденцию: описывая ситуации, в которых волею судьбы оказывался сам и которые мне выпало лично пережить, я почти сразу начинал зверски скучать, ибо роль по большей части была достойна какого-нибудь жалкого бухгалтера. Другое дело – писать о незнакомом, непрожитом. Оно оживает лишь в тот момент, когда ты его создаешь. Создаешь свою реальность.

В Цюрихе я собирался задержаться всего на несколько дней. Но вовсе не с тем, чтобы оттуда снова вернуться в Берлин. Нет, конечной точкой моего маршрута был Вюлишхайм – уютное местечко в зеленой, некогда абсолютно девственной пограничной полосе. За мою последнюю книгу «Кочевники расставаний» мне присудили Вюлишхаймскую почетную стипендию. Там, в провинциальной тиши, я и надеялся спокойно посвятить отпущенное мне время сближению с Лафатером.

21-е, вечер. – Прогулка по Цюриху. Узенькие тротуарчики, веселая суета: красные фонари, антикварные лавочки, множество магазинчиков по продаже швейцарских ножей… и никакого сыра. Растянутые над улицами гирлянды вымпелов, цвета швейцарского флага. На обратном пути случайно свернул на Шпигельгассе. Прошел немного вверх по улице – очутился на Брунненплатц. Слева, еще прежде, чем успел прочесть надпись на доске, я увидел его – дом Лафатера.

Прислушался к внутреннему голосу: не услышу ли чего-нибудь? Пока тихо. Только где-то в баре играет оркестр. Набил трубку и оглядел местность. Сюрприз: Бюхнер и Ленин, если верить мемориальным доскам чуть меньших размеров, также какое-то время лрожи– вали на Шпигельгассе. Возможно, пригодится: гении и безумцы (кто есть кто, разговор отдельный) – близкие соседи. Я и по себе это знаю! Внезапная одержимость некой идеей, не дающая сомкнуть глаз до утра. Genius loci.[2] Но все же, прошу вас, поосторожней с ярлыками!

Между прочим: почему, собственно, этот переулок зовется Зеркальным – Шпигельгассе называется Шпигельгассе? Надо бы выяснить!

Перед тем, как вернуться в отель, я решил сделать небольшой крюк. Наблюдение: как только наступает ночь, властителями города становятся дома, незаметно, но неумолимо захватывают они переулок за переулком. Фасады домов – это старые, безумные лица Цюриха. Окаменевшие физиономии, которые видел еще сам Лафатер. Двери и ворота – все поглощающие, а по утрам вновь исторгающие наружу рты. Глаза – это окна. Опущенные веки – закрытые ставни. Наверху, в мансардах, еще горит свет. Там кто-то думает, размышляет. Разболтавшаяся кое-где черепица. Звездная ночь. Божественная. Но холодная.

22-е. – На лице библиотекаря легкое недоумение, которого я поначалу не могу себе объяснить. Протягиваю бланк заказа через стойку, а библиотекарь, покачивая головой, достает заранее приготовленные бумаги и тетради. Внезапно я чувствую неуверенность. Спрашиваю, все ли в порядке.

– Да, конечно. Просто удивляюсь…

А вот вам причина его удивления: десятилетиями рукописи Лафатера лежали нетронутыми, никто не проявлял к ним интереса. Теперь же их популярность заметно возросла. Он листает книгу заказов и демонстрирует мне, что на ближайшие дни параллельно со мной подала заявку на те же материалы некая госпожа доктор. Так-так. Придется четко разграничить время, однако он постарается передвинуть госпожу доктора на вторую половину дня.

Я кивнул, хоть и не без легкого беспокойства: неужели кто-то еще пишет о Лафатере? Секунду размышлял, не стоит ли сообщить о литературном замысле, приведшем меня сюда, затем махнул рукой и двинулся к своему рабочему месту. За дело!

Ф.А. Лаф. Ed. хранения № 26

Отчет касательно Готвальда Зигфрида Энслина, из Гроссэнгерсхайма, что в Людвигсбурге, от 6 апреля 1779 г.

Уважаемый господин мэр!

Высокочтимые, высокородные, достойные и благочестивые господа!

Что написать мне вам, находясь в том неописуемом состоянии, коему виной случившаяся трагедия, вспоминая о которой я по-прежнему не в силах совладать с дрожью в руках? Ах, простите мне, достойнейшие вельможи, если спутаю я обстоятельства или последовательность фактов сей печальной истории которая тем не менее навсегда оставит неизгладимый след в моей памяти. Ах, простите меня, что вследствие страха, подавленности и прочих сопутствовавших обстоятельств не смог я уже вчера составить подробнейшую картину совершенного в моем доме преступления во всей беспощадности природы его, дабы пролить на происшедшее хоть какой-то свет.

Мой писец, Готвальд Зигфрид Энслин из Гроссэнгерсхайма, что в Людвигсбурге, сын досточтимого, давно почившего священнослужителя, был мне рекомендован господином школьным учителем Хартманом из Людвигсбурга и представлен мне прошлым летом, когда я проезжал через Вюртембергшен.

Разобрать почерк в некоторых местах оказалось задачей не из легких. Дело продвигается медленно – во многих случаях текст приходится подолгу расшифровывать и подвергать анализу, принимая во внимание различные варианты написания и прочтения. «Гросс Энгерсхайм» – это, очевидно, «Гросс Ингерсхайм» (если верить атласу из общего читального зала, куда я заглянул во время обеденного перерыва).

Да и вообще: многое написано так же, как произносится. Только вот вопрос – как оно произносится? Например, библиотекарь, с которым я время от времени вступаю в разговор, весьма комично выговаривает букву «х». Собственно, он ее и не произносит, а вместо этого словно разворачивает рвущийся наружу звук и с хрипом его проглатывает. Скажем, слово «хорошо» в его устах превращается в 'орошо. Так что слушать его довольно забавно.

Пару минут я приглядывался к нему, и хотя на лице его можно было прочесть излишнюю заносчивость, в общем и целом человек этот показался мне вполне пригодным для службы. Возможно, немного горделивым, но в меру…

К обязанностям своим он приступил 5 июля 1778 г., в тот самый день, когда я произносил свою вступительную проповедь. Поначалу, в течение первых четырех недель испытательного срока, держался он безупречно и часто, не дожидаясь моих распоряжений, вникал в мельчайшие, не имевшие даже касательства к его обязанностям, дела. Казалось, самолюбие его укрощено наперекор моим опасениям, что он слишком благороден для той службы, которую исполнял. Стало быть, мы достигли согласия, и оба, думалось мне, были вполне друг другом довольны.

Любопытное противоречие: Лафатер принимает писца на службу, невзирая на «излишнюю заносчивость» (!). Казалось бы, сразу очевидно, что ничем хорошим это не кончится! Неясно и другое: как «излишняя заносчивость» может сочетаться с «чрезмерным благородством»?

Сдавая рукописи, замечаю на столе библиотекаря пакетик швейцарских леденцов от кашля – «Ricola».

23-е. – Продвигаюсь дальше по тексту! Работа не из легких, но я напал на след. На тот ли?

* * *

Однако вскоре явил он неслыханное отсутствие деликатности и полностью противоречащие его доселе безупречному поведению дерзость и упрямство, несовместные с правилами приличия, а также нелепую строптивость, кою объяснить я не в силах.

Это изрядно сердило и моих домочадцев, и всех моих друзей.

Однажды, услышав, как он грубо бранит детей моих, сказал я ему сухим тоном: «Готвальд! Я

Вы читаете Маска Лафатера
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату