духовная форма, вероятность которой утверждает духовное сродство фаустовской культуры с египетской и китайской, нечто крайне застывшее, полное планомерности и целесообразности, но отнюдь не «гуманное» или «либеральное» в смысле нынешних ожиданий.
* В «Заратустре» сказано ('О дарящей добродетели'): 'Вверх идет наш путь' от рода к сверхроду. Но мерзость для нас — вырождающийся дух, который говорит: 'Все для меня'. Это место — чисто социалистическое и дарвинистическое, но, конечно, не эллинское 'дионисовское'.
456
Феномен этики, рассматриваемый чисто морфологически,
противостоит феномену логики. Это два возможных способа
духовно реализировать мирочувствование, войти в связь с ми-
ром. Вспомним последнее и крайнее противоположение в
бодрствующем человеческом сознании, которое вначале было обозначено изначальными словами становление и ставшее.
Отсюда мы можем понять соотношение этики и логики. Этическая форма есть форма становления и жизни, логическая — форма ставшего и познанного. Признак направления, обозначаемый словами «время», «судьба», «будущее», лежит в основе всего этического, признак протяженности — через посредство прасимволов пространства, тела — в основе логического. Глубокая взаимная связь, даже идентичность мышления и протяженности, или, если угодно, духа и объекта, никогда не казалось сомнительной. Таковое же взаимоотношение существует между «жизнью» и «направлением». Этика и логика относятся друг к другу как возможное к действительному, как жизнь к смерти. Логика неподвижна. Она порождает неподвижность. Она находит применение только в области неподвижного. Это принято называть ее вечными законами. Этика не имеет законов. Она живет. Она образует жизнь. Противоположность двух миров форм, которые делят между собой без остатка совокупное сознательное бытие, имеется в такой ясности только у высшего человечества. Первобытный человек остается во власти смутных обычаев и представлений. Его логичность, его мышление, познавание, понимание протекают беспорядочными путями, подобно его обычаям, вращающимся в сфере намеков орнаментальной — церемониальной — структуры. Только внутри зрелых, одухотворенных культур жизнь и мышление приобретают вполне определенный и внутренне необходимый стиль. Великая за гадка жизни, чувство субъективной направленности, идея судьбы облекаются в моральную проблему, и в то же время загадка познания, понимание внешнего мира в смысле переживания глубины — в гносеологически-логическую. Руководствуясь этим, Кант различает практический и теоретический разум, под которыми он подразумевает сферы действия судьбы и причинности, живого и неподвижного, следовательно, наделяющий формами принцип становления и принцип ставшего. В первом случае он приходит к категорическому императиву, основной форме всякой фаустовской морали, во втором — к идее пространства, как форме a priori нашего творческого созерцания, каковой, как мы видели, отмечен фаустовский прасимвол, миропереживание западного человека. Заложенное в них исконное чувство воли к власти, решительно
457
стремящейся, этически и логически, наложить свой образ
на мир, — вот что составляет общую черту обеих мыслей и
дает им непреоборимую власть над современным духом.
Понятно, что логика не может быть без системы, более
того, что она есть сплошная система, и ничего больше, так
как познанное и протяженность идентичны и числа, как и понятия, обладают строго экстенсивным характером. В противоположность этому сочетанию слов 'этическая система' имеет в себе что-то противное смыслу и неестественное. Поскольку все логическое — пространственно неподвижно, механично, постольку все этическое есть чистый живой образ. Его можно передать физиогномистически, драматически, музыкально, но нельзя ввести в схему. В этом различие знания людей и познания природы. Необманным откровением этического образа души будет всегда большое искусство, а не наука. Вот причина, почему теории морального содержания дают всегда несовершенную картину морали и почему они совершенно лишены влияния на живое проявление всего человеческого. Излагать этику в качестве ученой доктрины — значит не понимать ее сущности. Она не образует, она есть только выражение известного образования. Она не есть образец и цель, а форма и вид развивающегося бытия. Я вновь указываю на противоположность двух миров, истории и природы, в картине которых преобладают или становление, или ставшее. История — нечто завершающееся — обладает этической структурой, природа — нечто завершенное — логической. Этика и логика — так противостоят друг другу органическое и механическое, судьба и причинность, физиогномика и систематика, жизненный опыт и опыт научный. Добро и зло — такова созидающая полярность жизнечувствования; истина и ложь суть полярности миросознания. Своими этическими инстинктами, которые вскрываются в стиле внешней жизни, в трагическом, даже в телесной внешности, но, конечно, менее всего в понятиях и тезисах, человек соприкасается с возможным в себе, стремящимся принять образ, с вечным будущим; логикой он создает форму действительному, духовно уже принявшему образ, чуждому, всему, уже сделавшемуся чужим для жизни, вечному прошлому.
Для прирожденного мыслителя, каковы Кант и Аристотель, существует опасность сделать этику логичной, строить ее из понятий, умозаключений, законов, совершенно так же, как он склонен механизировать живую историю в пользу какой-нибудь системы. Настоящая история не найдет себе места ни в какой систематической философии. Это доказали сотни неудачных попыток и под конец самая неудачная из всех,
458
принадлежащая Гегелю. Опасность для поэта — каковы Платон, Гёте, Шеллинг, — который никакой системы не конструирует, а только воспроизводит живущее, заключается в этизации логики, подобно тому как природу он превращает в фантастическое существо и картинами заменяет понятия. Это последнее, т. е. этическое проникновение в природу, отмечает дух юных культур, преизбыточествующих жизнью, подобно времени Плотина или Данте. Первое, а именно стремление изобразить этику логически, а историю механически, следовательно изобразить и ту и другую искусственно и рассудочно, как мертвые объекты, есть симптом умирающих, застывающих в цивилизованной форме культур. Мы увидим, что стоицизм и социализм в узком смысле суть логизированные, выросшие из скудости, а не из избытка системы этики, не формы жизни, имеющиеся налицо, но такие, в которых нуждаются. Они возникают в соседстве с теми бесчисленными тенденциями, которые хотят искусственно инсценировать, сконструировать также и историческое государство — 'общественное устройство' показательное слово для этого. Однако жизнь и конструкция взаимно друг друга исключают. Логическое, неорганическое, механическое, ставшее, это уже не жизнь, это — смерть. Этические проблемы, которые действительно выставляются и ощущаются как проблемы, как вопросы и как недоумения, служат признаком, что жизнь сама оказалась под вопросом.
Взыскание мира западной душой связано с картиной, господствующей над пространством воли, у греков же — с идеалом совершенной, покоящейся телесности. Вот почему нашей основной этической проблемой, вокруг которой кристаллизуются все отдельные системы, сделалась проблема свободной воли *: в столь энергичной формулировке носит ее в себе только фаустовский человек; в ней при свете бодрствующего сознания стремится обрести себе значение и деятельность вся его метафизическая страсть к безграничному, к преодолению всего только чувственного, к устранению всяких преград для его чувства власти. Порою глубоко скрытая, проблема эта лежит в основе всякого нашего этического аспекта мира, в равной мере как в Шекспировских трагедиях характеров в
* Такова формула философии барокко от Декарта до Канта. Готическая философия воплощала то же чувство в форму вопроса о приоритете воли или разума. Дунс Скотт во имя северного динамического жизнечувствования противопоставил свое положение' Voluntas est superior intellectu' магически- августиновскому мнению Фомы Аквинского. Уже здесь предвозвещается концепция Шопенгауэра о мире как воле и представлении, или о мире как жизненной силе и об интеллекте как его орудии (Шеллинг, Ницше).
459
противоположность Софокловой драме положений, так и в основе социалистического настроения сегодняшнего дня, носящего чисто индивидуалистическую окраску. Внутренняя достоверность свободы воли существенна для всей портретной живописи, начиная с Леонардо. Рембрандт всю свою жизнь посвятил этой