Генрик был прав, не желая вступать в полицию и называя ее бандой бандитов. Там работали в основном молодые люди из обеспеченных семей. Среди них было много наших знакомых, и нас охватывало омерзение, тем большее, чем яснее мы видели, как некогда приличные люди, которым еще недавно подавали руку и относились по-дружески, оскотинивались на глазах. Заражались духом гестапо, так, наверное, следовало бы это назвать. Надевая полицейскую форму и беря палку, они в ту же минуту обращались в зверей. Главнейшей их целью было — налаживать отношения с гестаповцами, прислуживать им, красоваться вместе с ними на улицах, рисоваться знанием немецкого языка и демонстрировать хозяевам жестокость по отношению к евреям. Это не помешало им организовать полицейский джазовый оркестр, весьма, впрочем, недурной.
В мае во время большой облавы они с рвением, достойным настоящих эсэсовцев, окружили улицы и бегали в своих шикарных мундирах, грубо орали, подражая немцам, и, так же как те, били людей резиновыми дубинками.
Я был еще дома, когда вбежала мать с известием, что Генрик попал в облаву и его взяли. Я решил во что бы то ни стало его освободить. Рассчитывать мог лишь на свою популярность пианиста, потому что даже документы у меня были не в порядке. Пробившись через несколько полицейских оцеплений — меня то задерживали, то снова отпускали, — я в конце концов оказался у здания биржи труда. Полиция согнала сюда со всех сторон толпу мужчин. Они стояли, как овцы, сбитые в кучу собаками-пастухами, и это стадо увеличивалось с каждой минутой за счет тех, кого хватали на соседних улицах. Я с трудом пробился к заместителю директора и вырвал у него обещание, что Генрик еще до наступления сумерек вернется домой.
Так и случилось, только — как гром среди ясного неба — Генрик был на меня в бешенстве! С его точки зрения, я не должен был унижаться и о чем-либо просить таких мерзавцев, как эти — из полиции и с биржи труда.
— Было бы лучше, если б тебя увезли?!
— Пусть это тебя не волнует, — пробурчал он. — Это меня бы увезли. Не лезь не в свои дела…
Я пожал плечами. Что толку спорить с чокнутым?
Вечером было объявлено, что начало комендантского часа переносится на двенадцать ночи, чтобы семьи тех, кого «посылают на работу», успели принести им смену белья, одеяла и продукты на дорогу. Это было поистине трогательное проявление «великодушия» со стороны немцев, которое еврейские полицаи всячески подчеркивали, чтобы завоевать наше доверие.
Гораздо позже мне довелось узнать, что тысячу схваченных тогда мужчин вывезли из гетто прямиком в Треблинку, чтобы испытать на них эффективность новехоньких газовых камер и крематориев.
Следующий месяц опять прошел спокойно, вплоть до памятного дня июньской резни в гетто. Мы и помыслить не могли, что нас ждет. Стояла жара, поэтому после ужина мы подняли шторы и широко открыли окна, чтобы немного подышать свежим вечерним воздухом. Машина гестапо подъехала к дому напротив, и раздались предупредительные выстрелы — все произошло настолько быстро, что не успели мы встать из-за стола и подбежать к окну, как ворота этого дома уже были распахнутые настежь, а изнутри доносились крики эсэсовцев. В открытых окнах не было света, но чувствовалось, что там царят суета и беспокойство, из темноты выныривали перепуганные лица и снова исчезали в ней. Окна квартир освещались по мере того, как немцы поднимались с этажа на этаж. Напротив нас жила семья торговца, мы часто их видели. Когда и там зажегся свет и эсэсовцы в касках с автоматами наперевес ворвались в комнату, ее обитатели, замерев от ужаса, сидели за столом, так же как и мы минуту назад. Унтер-офицер, командовавший отрядом, воспринял это как личное оскорбление. Он аж задохнулся от негодования. Какое-то время он стоял, в упор глядя на сидящих за столом и не произнося ни слова, пока наконец не рявкнул:
— Встать!
Все вскочили, за исключением отца семейства, старика с парализованными ногами. Унтер-офицер просто кипел от злости. Подойдя к столу, он оперся о него обеими руками, вперил неподвижный взгляд в парализованного и проревел:
— Встать!
Старый человек в отчаянной попытке подняться схватился за ручки кресла, но безуспешно. И прежде чем мы поняли, что произошло, немцы бросились на старика, подняли его вместе с креслом, вынесли на балкон и бросили с третьего этажа вниз. Мать закричала, закрыв лицо руками. Отец отбежал от окна подальше в глубь комнаты. Галина поспешила к нему, а Регина обняла мать и приказала громко и очень отчетливо:
— Спокойно!
А мы с Генриком не могли оторваться от окна. Еще какую-то секунду старик находился в воздухе, потом выпал из кресла, и мы услышали два удара: один — кресла о мостовую и другой — человеческого тела о плиты тротуара.
Мы стояли окаменев, не в силах ни отойти, ни отвернуться, и смотрели на эту сцену. А в это время эсэсовцы уже вывели на улицу десятка два мужчин, включили фары и заставили задержанных встать в освещенном месте. Потом включили мотор и приказали людям бежать перед машиной в кругу света от фар. Из окон дома доносились истерические крики, и в ту сторону из машины дали автоматную очередь. Бегущие падали, пули подбрасывали их вверх и переворачивали через голову или на бок — словно для того, чтобы пересечь границу жизни и смерти, требовалось сделать исключительно трудный и сложный прыжок.
Только одному из бегущих удалось вырваться из круга. Он бежал изо всех сил, и нам показалось, что он сможет добежать до ближайшего угла. Но на этот случай на автомобиле имелся высоко закрепленный прожектор. Его включили, беглеца заметили, раздались выстрелы, и он тоже подпрыгнул вверх, поднял руки, на бегу выгнулся назад и упал на спину.
Эсэсовцы сели в машину, она тронулась с места и поехала вперед прямо по телам, трясясь на них, словно на мелких ухабах.
В эту ночь в гетто опять расстреляли сто мужчин, но эта акция уже не произвела такого впечатления, как в первый раз. Магазины и кафе на следующий день работали в обычном режиме.
Нечто другое теперь возбуждало всеобщий интерес: немцы нашли себе новое занятие — начали ежедневно снимать нас на кинопленку. Зачем? Они вбегали в ресторан, приказывали официантам поставить на стол лучшие блюда и дорогой алкоголь, посетителям приказывали улыбаться, есть и пить, и это зрелище запечатлевали на пленке. В кинотеатре «Фемина» на улице Лешно снимали спектакли оперетты и выступления симфонического оркестра под управлением Мариана Нойтеха, которые проходили там раз в неделю. Председателю правления еврейской общины приказали организовать пышный прием и пригласить всех важных лиц гетто, и этот прием тоже зафиксировали на кинопленке. Однажды согнали мужчин и женщин в баню, всем приказали раздеться донага и мыться в общем помещении, и эту странную сцену тоже во всех деталях запечатлели на пленке.
Гораздо позже мне довелось узнать, что эти фильмы предназначались для заграницы, и для немцев в Германии. Если бы какие-то сведения накануне ликвидации гетто просочились наружу, эти фильмы призваны были развеять тревожные слухи, а также послужить доказательством, что евреям в Варшаве живется хорошо и еще, — что они лишены нравственности и недостойны уважения, поскольку мужчины и женщины моются вместе, бесстыдно раздеваясь на глазах друг у друга.
Примерно в это время в гетто все настойчивее стали возникать пугающие слухи. Их источник всегда оставался неизвестным, и не было никого, кто мог бы подтвердить их достоверность. Несмотря на это, все им верили. Просто сами собой вдруг начинались разговоры, например, о том, в каких жутких условиях живут евреи в гетто Лодзи, где их заставили ввести в оборот свои собственные железные деньги, на которые вне гетто ничего не купишь, и теперь там люди тысячами умирают с голоду. Некоторые принимали такие известия близко к сердцу, другие пропускали мимо ушей.
Прошло довольно много времени, толки о Лодзи прекратились и начались новые — о Люблине и Тарнове, где будто бы евреев умерщвляли газом, во что, впрочем, никто не хотел верить. Более достоверной казалась информация о том, что гетто со всей Польши должны собрать вместе и разместить в четырех городах: Варшаве, Люблине, Кракове и Радоме. Потом вдруг разнеслась молва, что, наоборот, варшавское гетто будут вывозить на восток, транспортами по шесть тысяч человек в день. Некоторые утверждали, что эта акция давно бы уже началась, если бы не секретные переговоры в правлении общины,