эдакая свободная экономическая зона. Появился источник дохода, правда, не совсем законного. И я не мог не воспользоваться возможностью чем-то компенсировать свою «хорошую, но маленькую зарплату». Из геофизических экспедиций страны к нам на завод привозили в ремонт градиентометры. Этим мы и пользовались. Хотите ремонтировать – пожалуйста, дожидайтесь своей очереди. А если не терпится, если на носу полевые работы, если срывается график– пожалуйста, мы в свободное от работы время произведем ремонт, но за особую плату. И дело пошло! Порой при четырех плановых приборах выпускали шесть левых, ремонтных. Любили мы это занятие – живые деньги шли… Возможно, в те далекие годы начала шестидесятых и была проложена просека к роману «Коммерсанты». Впрочем, коммерцией впервые я занялся в детстве.
Южное бакинское солнце лепит на асфальте причудливые контуры домов. Чтобы побороть скуку, я, десятилетний коммерсант, старательно шагаю по кромке рисунка, повторяя его изгибы. Задрипанный портфель воровато вспух от двух великолепных, тисненных золотом томов «Школы игры на фортепиано» Бейера и «Сонатин» Клементи. Ноты мне купила бабушка, Мария Абрамовна. «Внук мой будет играть на пианине. Или я буду не я», – всем говорила бабушка. Ноты она купила на толкучке, где в военном сорок третьем продавали с рук всякую мелочевку: круглый американский шоколад, иранские финики, местный соленый сыр-мотал, белые куски буйволиного масла, теплые носки из американских посылок. Моя бабушка имела на толкучке «точку», вроде крохотного магазина. Товар она раскладывала на перевернутом ящике. Бабушка слыла удачливой торговкой и, как правило, возвращалась домой с выручкой от своей мелкой спекуляции. А что было делать: на зарплату одной мамы – бухгалтера в Институте физкультуры – не проживешь. А отец мой, Петр Александрович, воевал солдатом, аттестат ему не полагался. А тут еще внуки – я и моя сестра Софья. Их надо не только кормить, но и обучать музыке…
После каждого занятия я, глотая слезы, осматривал плечо, в которое тыкала острые пальцы училка, заставляя меня правильно держать музыкальный счет. В отместку я избавлялся от ненавистных нот, таская их на другой толчок, книжный, скупщику – одноглазому старику-армянину. Тот при виде товара поднимал вверх палец, вскидывал на меня единственный глаз и спрашивал: «Дома знают?!» И я отвечал, ничуть не смущаясь: «Дома все голодные и больные. Только я еще хожу». – «Хороший мальчик, – говорил старик, отсчитывая деньги за ноты. – Большой будешь жулик».
А вот пример другой просеки к роману «Коммерсанты», еще одного личного опыта в области коммерции, но он относится уже к более зрелому возрасту… Дошел до Ленинграда слух о том, что последний писк моды – механическая бритва «Спутник» – пользуется огромным уважением на далеком юге среди тамошнего мужского населения. Бедолаги ходят со щетиной на щеках, ленятся бриться. И эта диковинка начала шестидесятых годов была бы им весьма кстати.
А надо сказать, что по какому-то стечению обстоятельств в нашем пулковском магазинчике скопилось множество этих самых «Спутников». Астрономы – ученая элита, белая кость – предпочитали пока бриться по старинке: помазком и лезвием. Ну и ладно. Я поднапрягся, залез в долги и, собрав нужную сумму, скупил все бритвы. Остальное зависело от сноровки: хочешь в отпуск поехать на юг с семьей, как подобает заботливому мужу и отцу?! Вот тебе шанс! Мужское население жаркого города Сухуми с любопытством разглядывало диковинку, не веря, что можно обойтись без электричества, требовало доказательств. Я вдохновенно водил жужжащую машинку по колючим синим щекам председателей колхоза и рядовых чаеводов солнечной Абхазии, возвращая им гладкость и природный розовый оттенок… Бритвы я распродал за неделю, получив более двухсот процентов навара.
Как я уже рассказывал, геофизический прибор, которым мы занимались, назывался градиентометр. В основу его заложено свойство полезных ископаемых создавать разное поле тяжести в зависимости от плотности породы. Эту самую разницу и улавливал градиентометр конструкции Сергея Алексеевича Поддубного. Удивительный человек был Сергей Алексеевич. Невысокий, плотный крепыш, он являл собой сгусток энергии. Он и умер на ходу, на улице, отказало сердце.
На склоне Пулковского холма, над обрывом, Поддубный соорудил пикет – деревянную будку на бетонной плите, где я обычно юстировал собранный механиками градиентометр. Занятие нудное, единственное достоинство которого заключалось в свежем воздухе и уединении. Хотя уже складывался «литературный круг»; там, на гребне Пулковского холма, на опушке города, я себя чувствовал каким-то общегородским вертухаем. И вдруг возникла мысль написать роман. О том, что меня окружает – на работе, дома. Идея робкая, пугливая. Особенно ее распалял каждый свежий номер журнала «Юность» – прибежища счастливчиков, сумевших, как говорила моя мама, ухватить Бога за пейсы…
Искушение литературой я испытал еще в школьные годы. Подбил приятель, Алеша Айсберг. Большеголовый, круглолицый, с узкими покатыми плечами, он был похож на котенка в очках, стекла которых прятали печальные глаза, наследие матери-армянки. Может, он предвидел свою недолгую жизнь? Мы познакомились в Доме пионеров, куда оба ходили в драмкружок. Алеша слыл выдумщиком и фантазером. Наша повесть называлась «Янтарная рыбка». Что-то о шпионах, заброшенных в Баку, на нефтяные промыслы. Совершенно жуткая история с погонями, стрельбой, трупами, бегством в Бразилию… Первым рецензентом был мой отец, Петр Александрович. Мы с Алешей полагались на его литературный вкус – отец до войны заведовал литературной частью Бакинского театра русской драмы.
Отец читал повесть, заслонясь ладонью от бьющего в глаза яркого светильника. Таким я запомнил отца на всю жизнь. Еще я помнил его с тощим вещевым мешком на плече, в потрепанной шинели. Он стоял внизу в начале дворовой лестницы. И мы с сестрой не без досады смотрели на малознакомого мужчину, возникшего в такое неподходящее время, – мы собирались на день рождения родственницы на улицу Карганова, опаздывали – и тут на тебе, явился. Его большие глаза, казалось, плавали где-то в толще воды. И он, словно в бреду, повторял наши имена… Сестра капризно звала маму из глубины квартиры, не понимая, что происходит. Когда отец ушел на фронт, ей было три года, а сейчас почти восемь. Да и я, двенадцатилетний эгоист, был весь во власти угощений, что ждали нас у родственницы. Мама – наряженная и красивая – выбежала на площадку. А он уже поднимался по лестнице, утирая щеки жестким сукном рукава, и воздух густел кислым запахом шинели. Мы с сестрой отрешенно отдавались поцелуям и ласкам отца, с надеждой поглядывая на мать. В ответ на робкие просьбы отца остаться дома, не ходить на день рождения мама твердо приказала нам отправляться, а она придет позже. В тот вечер она так и не появилась на улице Карганова…
Порой я задаюсь вопросом: какая самая горестная часть моей жизни? И неизменно отвечаю: мои отношения с отцом. Чувство вины, возникшее во мне после его кончины, с годами все острее саднит сердце. Каким же я был самонадеянным глупцом! И чем бы я не пожертвовал, чтобы на мгновение вернуть вечера, когда я, уверенный в своей правоте, ломал копья по самым пустяковым и никчемным вопросам, провоцируя его на спор. Отец не был членом партии, но, как говорила мама, – он марксист больше, чем Маркс и Энгельс вместе со своими женами…
Будучи молодым человеком, отец в конце двадцатых годов бежал из мертвого от голода Херсона в жаркий и сытый Баку, где и обосновался. Безудержный книгочей, он устроился библиотекарем в Дом культуры железнодорожников и вскоре познакомился с моей будущей матерью. Забавное стечение обстоятельств – мама тоже родом из Херсона, и в Баку ее привел тот же голод на Украине. В Херсоне мои родители не знали друг друга. Семейство отца принадлежало к довольно зажиточному слою – имело свой магазин готового платья в центре города. А мама росла в семье, торговавшей на рынке перекупленной рыбой. Готовое платье и рыба как-то не очень пересекались своими интересами…
Тихую работу библиотекаря нарушил арест отца в 1936 году. Его арестовали на празднике