дольки в блюдце. Михаил Михайлович прикрыл глаза. Гурин сидел на кровати, свесив ноги в теплых носках и накинув больничный халат мышиного цвета. Двое других больных продолжали спать.
– У нас в роте был старшина, – проговорил Гурин, ни к кому не обращаясь. – Так он во сне хрюкал, как кабанчик.
– Не пристрелили? – поинтересовался Михаил Михайлович.
Гурин не ответил и полез за чем-то в тумбочку.
– Наум Самуилович, – проговорил Михаил Михайлович, – как вы полагаете, если человек во сне хрюкает, как кабанчик, он заслуживает, чтобы его пристрелили на сало? Или нет? – Михаил Михайлович тяжело повернул голову, прижимаясь затылком к подушке. – О чем вы думаете, Наум?
– Хотите знать, о чем я думаю? – ответил Наум Самуилович. – Я в детстве почти никогда не ел свежих груш.
– Вы что, жили на севере? – спросил Михаил Михайлович.
– Нет. Я жил под Херсоном. И был вот таким шмендриком, – Наум Самуилович положил грушу на блюдце и приподнял ладонь чуть выше бортика матраца. – У меня был отец Самуил. Он покупал на рынке груши, твердые, как камень – такой сорт, самый дешевый. Он раскладывал их на подоконнике, на солнцепеке. Чтобы груши дошли. Когда наступало время закусить фруктами после супа и пюре на второе, отец их щупал. Выбирал те, на которые уже слетались мухи, и выдавал детям. Я так и вижу его, как он щупает груши и протягивает их мне и брату. При этом отец был добрейшим человеком, но вот такой чудак. Скособоченный на бережливости.
Через двадцать шесть дней Наум Самуилович Дубровский умер.
Под капельницей, днем. Сестра подошла, а больной не дышит. И вроде бы ничего не предвещало подобный исход, Наум Самуилович в последнее время чувствовал себя прилично. Лечащий врач обещал выписать его после пяти процедур, он и четвертую не закончил, скончался скоропостижно.
Накануне Евсей дежурил в палате. За себя и за Эрика Оленина – они так условились подменять друг друга. Михаил Михайлович в тот день выглядел весьма прилично, не в пример Науму Самуиловичу, который к приходу Евсея был возбужден и взволнован.
В ответ на расспросы Евсея лишь отворачивался лицом к стене и громко сопел.
Евсей расставил на полках тумбочки посланные матерью продукты – кефир, кусок отварной курицы, морковные оладьи. Проверил содержимое тумбочки и у Михаила Михайловича: там, как всегда, наблюдался образцовый порядок. Евсей устроился на табурете. Надо заполнить анкету для поступающих на работу в Центральный Исторический архив. Необходимые справки Евсей уже собрал. И фотографии. Работу на должности младшего научного сотрудника с окладом в сто десять рублей ему устроил Эрик, у Эрика оказались надежные связи. Сам же Эрик подрабатывал в Эрмитаже, водил экскурсии на тему «Искусство эпохи Возрождения», на одну аспирантскую стипендию особенно не разживешься. Вот Евсей и собирался сегодня, после больницы, отправиться в отдел кадров архива на набережную Красного Флота.
Наум Самуилович продолжал вздыхать. Потом попросил Евсея пересесть к нему на кровать.
То, что тогда рассказал отец, удивило и рассмешило Евсея. Оказывается, к отцу приходил брат Семен – тот часто навещал Наума Самуиловича, – но вчера состоялся визит особенный. Семен сообщил, что решил жениться на какой-то румынке, своей пациентке. И хочет устроить свадьбу – настоящую еврейскую свадьбу, в синагоге, с хупой. Дело за малым – чтобы старший брат вышел из больницы.
Наум Самуилович пытливо смотрел на сына – как ему нравится эта новость?!
Евсей, сдерживая смех, пожал плечами. Что тут такого? Хочет – пусть женится, Семен уже не молод, перевалил за полста, пора и жениться. Почему на румынке? А почему нет?!
Наум Самуилович еще долго вздыхал на своей больничной койке, уверенный в том, что «эти Семкины штуки» затеяны не просто так. И на вопрос Евсея: что отца теперь беспокоит, ответил, что ему надо всерьез поговорить с сыном, с глазу на глаз. Правда, он не уверен, что сын поймет его правильно.
Слабым движением руки Наум Самуилович удержал Евсея на своей кровати.
– Я хочу уйти от твоей матери, – решительно произнес Наум Самуилович, – я все продумал. Она меня ненавидит! И всю жизнь ненавидела. Только ей не хватало решительности мне об этом сказать. Я ей помогу!
Евсей с изумлением смотрел на отца. А тот, словно боясь, что и малейшая пауза лишит его зыбкой опоры, говорил и говорил. Его мысли обгоняли произносимые фразы, отчего звучали сумятицей претензий и давно копившихся обид, он захлебывался словами. И дело не в том, что мать за все время пришла в больницу два раза, хотя все жены, кто сюда ходят, также днем работают. Не в этом дело! За все годы совместной жизни он, кроме упреков в том, что мало зарабатывает, что не может себя в жизни поставить, ничего не слышал. С тех пор как он вернулся с войны – а прошло, слава богу, пятнадцать лет, – он слышит одно и то же.
– А как она со мной разговаривает при людях! Каким тоном! Как она меня унижает и топчет?! Я тебе больше скажу, – отец перешел на шепот. – Убежден, что в ней проснулся антисемитизм! Все годы она его прятала, но иногда он прорывался!
Наум Самуилович откинулся затылком на подушку, его глаза горели печальным огнем.
– Был бы я другой, был бы я СВОЙ, она не стала бы меня упрекать, выжимать из меня последние силы. Я и в больницу попал потому, что во мне не осталось сил. Человек должен садиться в свои сани! Понял, Евсей, это и тебя касается! Надеюсь, ты понял, что я имею в виду, хотя твоя жена чудный человек и к тебе хорошо относится. Но человек должен садиться в свои сани!
Евсей еле сдержался, чтобы не раскричаться, как это происходило в прошлом. Хотел сказать отцу, что он несправедлив, что мать каждое воскресенье приходит в больницу. А по будням, возвращаясь из аптеки, где она работает в полторы смены, пытается разгрести домашние дела. Спокойная тем, что в больницу ходят то Евсей, то Наталья. Но смог лишь улыбаться через силу. Он видел перед собой больного старика, а ведь отцу не было и шестидесяти. Но как его замордовала жизнь!
– Все! Я решил – выйду из больницы, подам на развод. Где я буду жить? Найду где! При заводе есть общежитие. Или, на худой конец, в редакционной комнате. Я тебе серьезно говорю. Дай мне только выйти из больницы.
Из больницы Наум Самуилович так и не вышел.
Наталья приподняла голову. Свет фонаря рисовал на полу комнаты четкие переплеты оконной рамы.
Откинув одеяло, Наталья, смягчая шаги, приблизилась к двери и приложила ухо к щели в косяке.
– Наум! Ты слышишь меня, Наум? – донесся голос Антонины Николаевны из соседней комнаты. – Уже шесть часов. Ты проспишь свою работу, Наум. Я приготовила тебе завтрак, заверни в газету.
Послышалось сдержанное всхлипывание.
– Тебе понравилось, Наум, как я отметила твой тридцатый день? Собрались люди, пришел твой брат Семка со своей румынкой, довольно симпатичная особа, даже не скажешь, что румынка. Я приготовила фаршированную рыбу, как ты любил, была отварная картошечка с селедкой. Между прочим, я собираюсь отметить и сороковой день, как принято у нас, православных. Думаю, ты будешь не против, Наум. Придут люди…
Наталья постояла еще с минуту, вернулась к дивану.
Евсей спал, уткнувшись лицом к стене.
– Сейка, – позвала Наталья.
Когда отца опускали в могилу, Евсей шагнул в сторону от ямы, ощерившейся желтым песком, и, прикрыв ладонями лицо, заплакал. Горько и одиноко, точно ребенок. Тогда Наталья впервые назвала мужа его детским именем. Так и звала с тех пор.
– Сейка! – повторила Наталья и тронула горячее его плечо.
– А! Что?! – взбрыкнулся со сна Евсей, очумело тараща глаза. – Зашевелился?! – он просил немедленно сообщить, когда в утробе пошевелится их ребенок.
– Мама опять вспоминает Наума Самуиловича. Точно живого. Как и вчера. Я боюсь за нее, Сейка.
– Какая-то глупость. Я вчера так поздно лег, а ты со всякой чушью, – раздосадовано пробормотал Евсей и повалился на место.
Наталья прислушалась. Квартира отвечала тишиной. И стенные часы металлическим пунктиром подчеркивали эту тишину. Тук-тук-тук. Начало седьмого утра. Наталья села, согнула левую руку в локте,