Опять я начинаю раздваиваться. Наверно потому, что сбился с ритма: «дедушка плачет, шарик улетел…»
– Я пошел обедать.
Меня не слышат.
Выхожу за дверь и вспоминаю, что забыл подписать в печать апрельский номер.
Возвращаюсь в кабинет и вспоминаю, что забыл подписать в печать апрельский номер.
Возвращаюсь в кабинет и вспоминаю, что без статьи Дроздова нет смысла ничего подписывать.
Когда я так вхожу и выхожу, все делают вид, что не замечают моих эволюций.
Может быть себя сократить?
Это мысль. Ее надо обдумать.
С этой мыслью я отправляюсь домой обедать. Директора продовольственного ларька в смушковом пирожке нигде не видно, но я чувствую за собой слежку и решаю схитрить – иду не по проспекту, а через лес, и вместо десяти минут делаю крюк в полчаса.
Павлик, ругнувшись про себя, оставляет «ЗИМ» и следует за мной на приличном расстоянии. Он тоже помнит ту историю с прочесыванием, когда я в самом деле чуть не замерз на озере.
А что – может, в самом деле, себя сократить?
Дедушка плачет, шарик улетел…
Живем мы с внучкой в «рогатом доме» – его возвели немецкие военнопленные в стиле послевоенного победно-архитектурного бзика под руководством одного нашего заслуженного и сейчас справедливо забытого архитектора, который на старости лет, ошалев от постоянного выматывающего душу угодничества, украсил фасад громадным рогом изобилия (из рога вываливались лепные снопы, виноград, арбузы, сосиски и всякая прочая снедь) и скоропостижно скончался, как чеховский чиновник от генеральского чиха, когда начальство позвонило по телефону и наивно попросило разъяснить, что означает вся эта манна небесная на фасаде, когда за продовольствием в магазинах очередюги, а колотый сахар выдается по карточкам?
Так вот, живем мы с Татьяной в этом рогатом доме (рог впоследствии отбили зубилами, но название осталось) на втором этаже в трехкомнатной квартире с громадным застекленным балконом, на котором можно играть хоть в настольный теннис. Это не преувеличение балкона: кроме проржавевшей клетки от моего умершего ангела-хранителя волнистого попугайчика Леши (в клетке сейчас живут Татьянины красивые горнолыжные ботинки), на балконе пылятся лыжи, спортивный велосипед и стол для пинг-понга – обе его половины прислонены к стене, и на них мелом написано:
«Татьяна» – на одной половине, «дура» – на другой.
Я с этим утверждением согласен. Эта надпись, сделанная рукой Дроздова, существует уже второй год, но Татьяне лень смахнуть ее тряпкой.
Она уже не катается на велосипеде и не играет в теннис с Дроздовым. Она уже ни во что не играет, ей надоели все эти игры. Ей двадцать девять лет, она разочарована в жизни. Ей все надоело: ее филологическая диссертация, большой и настольный теннис, горные лыжи, игра на гитаре, кройка и шитье, компания экстрасенсов, что-то там еще и многое-многое другое – все, чем она усердно занималась с четырнадцати лет, меняя одно за другим, – все надоело.
Аспирантуру она все-таки закончила, но в кандидатской диссертации разочаровалась. Решила преподавать в школе, на третьем уроке умыла кровью какого-то оболтуса, раскроив ему бровь чернильницей за скабрезную шутку насчет ее попки, и ушла, хлопнув дверью. Поработала недолго у нас в журнале (мне это быстро надоело), а потом решила быть внучкой-секретарем бессмертного академика. Удивительно: наверху разрешили мне ввести эту домашнюю штатную единицу и теперь платят Татьяне 70 (семьдесят) рублей в месяц за то, что она меня кормит, отвечает на звонки и разбирает корреспонденцию. В Академии хотят угодить мне. Но должность внучки-секретаря Татьяне скоро надоест. Ей нужно замуж. Ее нужно выдать замуж за настоящего мужика, но она давно знает, что таковых на свете нет и что в двадцать девять лет жизнь в основном закончена, а дальше пойдет существование.
Она все знает. Она даже знает, что она не права, но от этого ей еще тоскливей.
Сейчас эта принцесса Разочаровара расположилась в моем махровом халате за моим рабочим столом и раскладывает «Гробницу Наполеона». Так уж повелось с детства: когда я ухожу из дома, она – шмыг! – и важно восседает за моим столом. Вид у старика пошарпанный – на нем пеленались, ползали, учились ходить, ели манную кашу, рисовали снегурочек и принцесс, декламировали для гостей «Наша Таня громко плачет», читали «Трех мушкетеров», «Войну и мир» и «Сто лет одиночества», пили шампанское, плясали на нем обнаженной в порядке тренировки перед конкурсом «Miss Academia» (заняли первое место – так-то!), писали заумную диссертацию о философско-технологических аспектах произведений Станислава Лема (не знаю, как Лем, а я ни черта не понял), и вот сейчас на моем столе раскладывается «Гробница Наполеона».
Когда на столе гробница, значит, Татьяна не в духе.
Я отправляюсь на кухню.
Обеды стынет на плите. Вот уже двадцать лет, как врачи запретили мне есть, но я тайком ем всего понемногу и потому, наверно, еще жив. Я гремлю кастрюлями, нахожу водянистый бульон с белыми паровыми котлетками, похожими на сваренные шарики от пинг-понга (на вкус они такие же) и собираюсь, не отходя от плиты, покончить с этим скучным занятием. Но в кухне появляется Татьяна, отодвигает меня к холодильнику и расставляет тарелки.
Мы молча жуем теплые безвкусные белые шарики. Хоть бы посолила… Татьяна, храня фигуру, иногда для удобства переходит на мою диету, но, надеюсь, сегодня в Кузьминках она развяжет поясок и уж пообедает (и я пообедаю, под шумок).
– Что ты сказал Дрозду? – спрашивает Татьяна.
– Сказал, чтобы перестал пить, иначе выгоню. Неплохой бульончик.
– Это не бульончик, а отжатый овощной супчик. А он что? Обиделся?