внушительного двуглавого орла на вывеске. Дверь приоткрыта, оттуда соблазнительно пахнет жареной бараниной. Царево кружало, иначе кабак. Зайти, что ли, выпить да закусить с устатку?
В низкой горнице — темновато и душно; народу — полно, одни мужики; тверезую бабу сюда калачом не заманишь, к пьяным охальникам. Толстый ласковый ростовчанин целовальник, похожий на евнуха, встречает с поклоном. Э, да тут и попутчик, насмешливый прасол из Юрьева-Польского с какой-то веселой компанией.
— Василь Яковлев, друг сердешный, вот встреча! Вот радость! Вижу, брат, вижу, что расторговался. Честь и место вашему степенству, второй гильдии нижегородскому купцу Баранщикову! Чаятельно, по вашему барышу, вам и сидеть на первом месте в нашей честной компанейке!
Василий бросил на стол серебряный двугривенный. Принесли вина, пива и сбитню, расставили на столе между блюдами. И пошло!
Шум в зальце становился все громче. Гости перебрасывались базарными словечками, озорными шутками, присловьями. Владимирцы поддразнивали ростовцев, ярославцы подпускали шпильки юрьевцам, суздальцам, угличанам. Больше всех доставалось ростовчанину целовальнику.
— Эй, хозяин, в Ростове-то в вашем, сказывают, озеро соломой сожгли?[3] — У вас-ти, в Ростову-ти, чесноку-ти, луку-ти, бери — не хочу, токмо через навоз-ти не переплыти! А навоз-ти все конскай, жемчужная, бирюзовай, им-ти всяя ярманка полна!
Потные красные рожи маячат перед Василием, словно сквозь речной туман.
— Эй, купец, ваше степенство, пьешь по-купецки, а расплачиваешься по-мужицки. Нешто золотого пожалеешь на всю братию? Гулять так гулять! Эх, пошла изба по горнице, сени по палатям, пыль столбом, дым коромыслом, и-эх!
Нижегородец хмелел быстро, и великодушие его к собутыльникам росло с каждой рюмкой. Он и сам уже не помнил, как очутился в обнимку с прасолом, как вытряхивал содержимое всех карманов, куда заранее отложил серебра на обратные харчи и ночлеги… Что было дальше — он не смог бы рассказать и на предсмертной исповеди.
Очнулся он в темноте, где-то в сугробе за городским валом. Смутно белел сквозь голые ветви вяза озерный простор, рисовались на звездном небе луковичные купола кремлевских башен, взблескивали золотом маковки церквей. Ни души, ни огонька… Опамятовался купец, выбрался из сугроба, хвать за грудь, руку за пазуху… Один нательный крест! Кошеля нет!
Тяжело застонал Василий, за голову взялся, долго стоял посередь чужого проулка, весь в снегу, в распахнутом полушубке.
Все пропало вместе с этим кошелем, не подняться больше в люди, кредиторы в долговой яме сгноят. Домой, значит, возврата нет. Прежде надобно такими же деньгами разжиться для расплаты. Писать домой тоже нельзя: узнают кредиторы про лютую беду, семью выгонят, дом родительский с торгов уйдет за бесценок, погибнет и жена, и ребятишки малые. А их трое… Эх, Василий, Василий!
Кое-как добрался до площади, нашел в темноте, у пустой коновязи, своих лошадей, запорошенных снежком поверх попоны. Одноглазый кузнец как раз вышел из соседнего подворья проведать коней, сенца им подбросить да тут и столкнулся с самим хозяином. Кузнец встретил Василия крепкой бранью — дескать, навязал вот купчина свою заботу на шею чужому человеку и глаз до утра не кажет, но, услышав о беде, смирил гнев.
— Эх, поехал черт в Ростов, да заплутался среди крестов… Делать-то что задумал, коли домой пути нету?
Василий ничего не ответил, поправил упряжь на обоих конях и, нашарив в кармане одну-единственную монету, пятиалтыный, молча протянул ее кузнецу. Тот сердито отмахнулся.
— Себе опохмелиться оставь, купец-незадача! С полной мошной по кабакам не шляются. Слушай меня: одна тебе дорога теперь осталась — в море. Не сахарная она, служба морская, не одну соленую слезу из глаза выгонит. Может, и самый глаз, как у меня, отнимет, а все же лучше ее службы нет. Большое жалованье идет матросу, и харчи хорошие, того на суше и не мечтай найти. Подумай, купчина!
Подумал Василий и… решился. Не мешкая, утром продал он тут же на ярмарке и чалого, и саврасого — коней, выращенных при доме из жеребят. С лошадьми продал и попоны, и сбрую, и всю упряжь, и оба воза, что с таким тщанием недавно сам перекрасил и пуговицами медными отделал. Вырученные сорок рублей положил за пазуху, подрядил попутного извозчика до города Санкт-Петербурга за пятнадцать целковых и сразу же тронулся в путь.
Понурившись в чужих неудобных санях, Баранщиков на льду Неро-озера разминулся с летящей тройкой. Кони чуть не сшиблись, и на миг седоки обоих возков успели взглянуть друг на друга. Василий узнал своего приятеля и собутыльника, юрьев-польского прасола, а тот, махнув Василию рукой велел кучеру погонять к городу. Потеряв из виду убогую подводу, прасол еще долго покачивал в раздумье головой и насмешливо оглаживал шелковистую бородку.
«Пошел на шпиль»
Всяко было в дороге до Питера. И ночлеги в санях, под рогожами да в соломе. И многоверстные переходы берегами глухих болот, и леса, и озера, и старинные города Калязин, Кашин и Бежецк, и редкие встречные обозы, а более всего — снега и снега, вешки в полях, постоялые дворы да придорожные кресты над безымянными могилками самоубийц и замерзших путников. Встречали колодников, угоняемых в царские рудники, вязли за Максатихой в Пустопорожнем болоте, раскинувшемся на десятиверстья. Видели множество зверя и птицы. На заснеженным Бологом озере довелось им посмотреть, как волчья стая по твердому мартовскому насту гнала огромного лося.
Только после Валдая, что стоит на государевом тракте из Москвы в Петербург, двинулись по хорошо наезженной дороге. А народ здесь, по тракту, оказывается, еще беднее живет, чем на Волге-матушке! Государственных, экономических крестьян почти нет, одни господские мужики живут, горе мыкают. Деревеньки бедные, избы черные, народ сумрачный.
Чем ближе к столице, тем чаще приходилось сворачивать в сугроб: с ямщиком почтовым не поспоришь, у него дело государственное, да и господа в кибитках важные лежат, военных много, того и гляди по хребтине схватишь! Бывало, раньше поглядывал Василий Баранщиков на дома побогаче, диковинки высматривал, чтобы, может быть, со временем и для себя перенять. А ныне глядит угрюмо на самые нищие хаты: как-то в них бедняки с корочки на корочку перебиваются, мякиной горе заедают. И стал примечать: таких-то, у которых всей рогатой скотины — вилы да грабли, на святой Руси не в пример больше, чем зажиточных да пузатых. Раньше вроде и не замечалось!
Добрался он «на долгих» до питерской окраины благополучно, только с тела спал, вызволяя из снега не только сани, но и самих кляч. Вот и село Колпино с новым медеплавильным заводом, судоверфью и мастерскими. Здесь просился Василий со своим извозчиком и пешком дошел до града Петрова.
На Невской першпективе дивился многолюдству, движению карет, огромности Гостиного двора, а более всего — строгому порядку и чистоте на улицах. Стрелой летит проспект в серую даль, а по сторонам — решетки чугунные, величественные дворцы, тяжкие цепи разводного моста через Фонтанную реку. Вдали красуются соборы и церкви со шпилями и стройными колоннами — ну впрямь царский град!
На просторной площади у самой Невы заметил Василий дощатое строение между старинным собором[4] и набережной. Строение заинтересовало нижегородца — тут велись какие-то работы. Он смело прошел за деревянный забор и увидел огромную скалу, формой похожую на вспенившуюся волну. От мастеровых людей узнал, что послужит скала подножием памятнику царю Петру.
Подивился Василий, как же столь великую тяжесть смогли сюда, на городскую площадь, притащить, коли она, сия скала, от природа здесь не выросла. Пояснили ему мастера, что утес этот некогда высился близ деревни Лахты в осьми верстах от Питера и название имел «громовой камень». Крестьянин Семен Вишняков предложил превратить «Громовой камень» в постамент для памятника Петрова. Но, действительно, как же было доставить его на площадь? Гранитная скала весила около ста тысяч пудов. В городе долго медлили с каменной облицовкой набережной против будущего памятника — все ждали, когда