отдавался тому, что видел. Это было чудесное зрелище: ветер, не в силах уже поднять снег, смывал его дождем, отдельные места уже обнажились, покров сползал как бы полосами, а хмурые тучи неслись над блеклыми полями, ничуть не заботясь о роде людском и делах человеческих.
Наконец, в глубине лугов, я направился к северу, к хутору. Придя туда, я узнал, что хозяин, как здесь запросто называли моего гостеприимца, тоже побывал здесь сегодня, но уже ушел. Он многое осмотрел, отдал много распоряжений. Я спросил, был ли он и сегодня без головного убора, и мне ответили утвердительно. Оглядев хутор и зайдя в разные его помещения, я по-настоящему увидел, какой здесь благоустроенный дом. Дождь падал на него, как на камень, в который он не мог проникнуть и смыть какие- то частицы которого мог только за много веков. Ни одна трещинка не пропускала воды, ни одного изъяна не было в облицовке. Внутри работы шли как каждый день. Работники очищали зерно так называемой веялкой, отбрасывали его лопатами в сторону и насыпали в мешки, чтобы отправить в амбар. Управляющий тоже был занят этим делом, отдавал распоряжения, проверял чистоту зерна. Часть работниц орудовала в стойлах, часть укладывала корм на гумне, часть пряла, а жена управляющего трудилась в молочной. Я со всеми поговорил, и все выразили радость, что я приехал даже в это время года.
От хутора я прошел через усаженное плодовыми деревьями пространство к саду. Калитка с этой стороны дома даже зимою не была заперта. Я прошел в нее и направился к жилищу садовника. Там я снял плащ, по складкам которого текла вода, и сел на чистую белую скамью перед печью. Старик и его жена приняли меня очень приветливо. Во всем их поведении было что-то очень искреннее. Давно уже у этих старых людей было какое-то родительское ко мне отношение. Жена садовника Клара поглядывала на меня как бы украдкой со стороны. Наверное, она думала о Наталии. Старый Симон спросил меня, не хочу ли я сходить в теплицу, посмотреть на растения и зимою.
Кроме желания навестить его и его супругу, такое намерение тоже у меня было, ответил я.
Он надел другой сюртук и провел меня в оранжереи, примыкавшие к его жилищу. Меня действительно очень интересовали растения, поскольку прежде я много занимался ими и мне было любопытно их состояние. Мы обошли все комнаты довольно большого нетопленого дома, а оттуда направились в отапливаемый. Я не только рассматривал, как собирался, растения, но и не торопясь любезно выслушивал рассказы моего провожатого об отдельных экземплярах, весьма подробно распространявшегося о своих любимцах. Это внимание к его речам, а также интерес к его питомцам, который я всегда выказывал ему, да и участие в приобретении cereus'a peruvianus'a, приписываемое им мне, были, вероятно, причиной определенной его привязанности ко мне. Когда мы подошли к выходу из оранжерей, находившемуся напротив его жилья, он спросил меня, не хочу ли я зайти и в дом кактусов, тогда он принесет мой плащ, потому что нам придется пересечь открытое место. Но я сказал, что в этом нет нужды, ведь он тоже пойдет туда, не прикрыв голову, да и моего гостеприимца видели сегодня на хуторе без головного убора, и мне тоже не будет вреда оттого, что я немного пройдусь под дождем без капюшона.
— Да, хозяин ко всему привык, — отвечал он.
— Я привык хоть и не ко всему, но ко многому, — возразил я, — пойдемте прямо так.
Наконец я переубедил его, и мы пошли в дом кактусов. Он показывал мне все растения этого рода, особенно peruvianus, который действительно стал роскошным экземпляром. Садовник распространялся об уходе за этими растениями зимой, сказал, что иные цветут уже в феврале, что не все выносят определенный холод и должны стоять в более теплой части дома, особенно это требуется многочисленным видам cereus'a, а затем перешел к устройству самого дома, подчеркнув с похвалой, что для тех мест, где стекла лежат одно на другом, хозяин нашел такое прекрасное скрепляющее средство, что вода на этих стыках не может проникнуть в дом и при ветре, и вредной для растений влаге путь в оранжерею закрыт. Только благодаря этому в дождливые дни и когда тает снег дом не нужно покрывать досками и затемнять его во вред растениям. Сегодня, сказал он, я и сам могу убедиться, что при таком сильном дожде и ветре ни одной капли в дом не попало. Досками этот дом вообще не покрывают. От града он защищен толстым стеклом и сеткой, на случай холодных ночей применяются циновки из соломы, а снег сметают метлой. Мне было и в самом деле любопытно, что здесь стеклянная крыша не протекает, отцу такая крыша всегда доставляла неприятности, и я решил узнать у моего гостеприимца, как это достигается, чтобы передать его опыт отцу. Когда мы на обратном пути проходили через другие теплицы, я увидел, что и здесь никаких протечек нет, и мой провожатый подтвердил это.
Посидев еще немного в квартире садовника и поговорив с его женой, я стал прощаться. За то время, что мы ходили по оранжереям, жена садовника стерла с поверхности моего плаща всю воду и вообще привела его в более удобный и приятный вид. Я поблагодарил ее, сказав, что вскоре он, вероятно, опять изомнется, дружески распрощался и отправился к себе.
Там я основательно переоделся и пошел к своему гостеприимцу. Он как раз был занят Густавом, который отчитывался о своих утренних работах. Я попросил позволения пройти в картинную или еще куда- нибудь.
— Читальная и картинная комнаты, а также комната с гравюрами протоплены, как положено, — отвечал мой гостеприимец, — а в библиотеке, мраморном зале и на лестнице довольно тепло. Ни одна комната не заперта. Располагайте ими как у себя дома.
Поблагодарив, я удалился. Зная здешний распорядок дня, я понимал, что он продолжит свои занятия с Густавом.
Сначала я пошел к мраморной лестнице. Я хотел выйти к ней сверху. Пройдя из людского коридора в верхнюю часть коридора мраморного, я надел, как здесь полагалось, стоявшие наготове войлочные башмаки и стал спускаться по гладкой, прекрасной лестнице. Дойдя до ее середины, где находится широкая площадка, я остановился: это и была цель моего похода. Я хотел поглядеть на мраморную фигуру. Даже сегодня, в свинцовом свете, замутненном к тому же текущей но стеклянному своду водой и падавшем как-то вяло, зрелище это было замечательное и возвышенное. Величественная дева, всегда спокойная и прелестная, была сегодня, в текучей пелене приглушенного света, хотя и сумрачна, но полна мягкости, и строгость дня сливалась со строгостью ее несказанно прекрасных черт. Я долго смотрел на статую. Как и при каждой новой встрече, она опять была для меня нова. Как ни запала мне в душу после недавних событий ослепительно белая фигура фонтанной нимфы в Штерненхофе, она была все же изваянием нашего времени и была для нас постижима. Здесь же представала сама древность во всей своей величавости. Что есть человек и как он возвышается, когда ему дано пребывать в таком окружении, да еще при величайшем изобилии подобного окружения?
Я снова медленно поднялся по лестнице и пошел в мраморный зал. Его громадность, его пустота, темный, если так можно выразиться, блеск, мелькавший при неверном и переменчивом свете дня на его стенах, не подавляли после встречи с изваянием древности. В этот хмурый день зал показался мне еще больше и строже, чем обычно, и мне хотелось побыть в нем, хотелось почти так же сильно, как в тот вечер, когда мой гостеприимец, при отдаленных вспышках на грозовом небе, ходил по этому залу взад и вперед. Теперь я тоже ходил по нему взад и вперед, глядел на тусклые блики от бури за окнами и снова вспоминал статую, которую только что видел.
Через некоторое время я вышел в дверь, что вела в картинную. В сумрачном блеске дня картины теряли выразительность даже тогда, когда художник применял сильнейшие средства светотени, ибо не хватало того, что только и помогает писать картины, — мощи солнечного и ясного дня. Даже подходя к картинам, которые я особенно любил, даже сев на стул перед одним Гвидо, стоявшим на подвинутом к окну и потому лучше освещенном мольберте, чтобы рассмотреть картину как следует, я не мог проникнуться чувством, которое обычно рождали во мне эти произведения. Вскоре я понял причину: она состояла в том, что гораздо более высокое чувство вызвала у меня в душе древняя статуя. Картины казались мне чуть ли не маленькими. Я пошел в библиотеку, взял из шкафа «Одиссею», направился с нею в читальную комнату, где за тонкой решеткой камина приветливо пылал веселый огонь, друг человека, дарующий ему в темноте свет, а в северные зимы тепло, и где царили чистота и порядок, и под шорох дождя за окнами стал читать с первой строки. Чужеязычные слова, когда-то принадлежавшие далекому времени, образы, которые во всей их своеобычности входили через эти слова в наше время, сливались с увиденной мною на лестнице девой. Когда появилась Навсикая, у меня возникло то же ощущение, что при нервом настоящем осмотре мраморной статуи: твердые каменные одежды стали легкими, нежными, члены пришли в движение, на лице заиграла жизнь, и статуя предстала мне Навсикаей. Воспоминание о том вечере и заставило меня прибегнуть к гомеровским строкам, после того как я поднялся по лестнице в мраморный зал и не нашел в