пошли той же дорогой обратно.
Гром гремел даже громче, раздаваясь то там, то тут. Когда мы вошли в сад, когда мой провожатый запер за нами калитку и когда мы стали спускаться от большой вишни вниз, он сказал мне:
— Позвольте мне позвать мальчика и кое-что приказать ему.
Я тотчас согласился, и он крикнул куда-то в кусты:
— Густав!
Мальчик, которого я видел, когда мы поднимались, вышел из кустов почти там же, где и появился в тот раз. Поскольку теперь он стоял перед нами дольше, я смог хорошенько его разглядеть. Лицо его показалось мне очень розовым и красивым, особенно располагали к себе большие черные глаза под каштановыми кудрями, замеченными мною и раньше.
— Густав, — сказал мой провожатый, — если ты хочешь побыть еще за своим столом или вообще где-либо в саду, то помни, что я сказал тебе о грозе. Поскольку тучами покрыто все небо, неизвестно, ударит ли вообще в землю молния и где именно. Поэтому не задерживайся под высокими деревьями. А находиться здесь можешь сколько угодно. Этот господин останется сегодня у нас, и к ужину приходи в столовую.
— Хорошо, — сказал мальчик и, поклонившись, ушел по песчаной дорожке в кусты.
— Этот мальчик — мой приемный сын, — сказал хозяин, — он привык в эти часы гулять со мной, потому он и поднялся к нам из-за своего рабочего стола, ища меня, когда мы сидели у вишни. Но, увидев со мной незнакомого человека, он вернулся на свое место.
Привыкши к простому, последовательному словоупотреблению, я сейчас снова отметил, что, говоря о своих полях, мой провожатый употреблял слово «наши», а ведь если бы он подразумевал и свою супругу, ему и теперь пристало бы употребить слово «наш».
Спустившись с лужайки в сад, мы пошли по нему другой, чем когда поднимались, дорожкой.
На этой дорожке я увидел, что хозяин сада выращивал в нем и виноградные лозы, хотя здешняя земля для этого растения не вполне подходила. Было возведено несколько специальных темных стенок, по которым вились вверх направляемые деревянными решетками лозы. Другие стенки служили заслонами от ветров. Только в полдень эти места бывали открыты. Так и тепло накапливалось, и лозы были защищены. Выращивал он на той же лужайке и персики, судя по листьям, очень благородных сортов.
Мы проходили здесь мимо высоких лип, и вблизи от них я заметил улей.
От теплицы я на обратном пути увидел только, надо полагать, продольную стену, никаких подробностей я разглядеть не мог, потому что мой провожатый не свернул к ней. Просить об этом особо не хотелось: я предполагал, что он поведет меня к своей семье.
Когда мы подошли к дому, он провел меня через общий вход по обыкновенной каменной лестнице на второй этаж и пошел вместе со мной по коридору со множеством дверей. Отперев одну из них ключом, который был у него уже наготове, он сказал:
— Это ваша комната на то время, что вы пробудете в нашем доме. Вы можете сейчас остаться в ней или покинуть ее, как вам угодно. Только в восемь часов вы должны снова быть здесь, в это время вас отведут ужинать. Теперь я должен оставить вас. В гостиной вы читали сегодня «Путешествия» Гумбольдта. Я велел отнести эту книгу в вашу комнату. Если вам нужна сейчас или на вечер еще какая-либо книга, назовите ее, чтобы я посмотрел, есть ли она в моем собрании.
Я отказался от этого предложения, сказав, что доволен и тем, что есть, а если захочу заняться другими сочинениями, кроме Гумбольдта, то в сумке у меня кое-что найдется, чтобы пописать карандашом или просмотреть и поправить написанное ранее, чем я во время своих странствий часто занимаюсь по вечерам.
После этих слов он удалился, а я вошел в комнату.
Я окинул ее одним взглядом. То была обычная комната для гостей, какие имеются в каждом большом сельском доме, где порой приходится предоставлять кров посетителям. Мебель здесь была не новая и не в том вкусе, который тогда господствовал, а разных времен, однако довольно приятного вида. Кресла и кровать были обтянуты тисненой кожей, что тогда уже редко встречалось. Приятное дополнение, не частое в таких комнатах, составляли старинные часы с маятником на ходу. Мои сумка и палка, как и сказал хозяин, уже лежали здесь.
Я сел, взял вскоре свою сумку, открыл ее и стал листать вынутые оттуда бумаги и делать заметки в них.
Наконец стемнело, я встал, подошел к одному из двух открытых окон, высунулся и огляделся. Передо мной были снова хлеба на плавно спускающемся холме. Утром этого дня, покинув свой ночлег, я тоже видел вокруг себя хлеба; но те ходили веселыми волнами, а эти стояли недвижно, нестройным полчищем копий. Перед домом была песчаная площадка, которую я уже видел, когда пришел, и где уже побывал. Мои окна выходили, стало быть, на сторону стены с розами. Из сада еще доносился слабый щебет птиц, и благоухание тысяч роз поднималось ко мне жертвенным воскурением.
На небе, померкшем сегодня гораздо раньше, произошла перемена. Покрывало туч разделилось, тучи стояли отдельными клубами, как горы на небосводе, и между ними проглядывало чистое небо. Молнии, однако, сверкали сильнее и чаще, гром гремел звонче и короче.
Простояв некоторое время у окна, я услышал стук в мою дверь, вошла служанка и сообщила, что меня ждут к ужину. Я сложил свои бумаги на тумбочке у моей кровати, прикрыл их Гумбольдтом и последовал за служанкой, предварительно заперев дверь. Она повела меня в столовую.
Войдя туда, я увидел трех человек: старика, с которым я совершил прогулку, другого, тоже старообразного человека, ничем особенно не примечательного, кроме одежды, которая выдавала в нем священника, и приемного сына в его полотняной, в синюю полоску, рубашке.
Хозяин дома представил мне священника, сказав:
— Это его преподобие рорбергский священник, который боится грозы и потому проведет эту ночь в нашем доме, — а затем, указав на меня, прибавил: — А это незнакомый путник, который тоже разделит сегодня с нами наш кров.
После этих слов и короткой немой молитвы мы сели за стол на указанные нам места. Ужин был очень простой. Он состоял из супа, жаркого и вина, к которому, как во время моей обеденной трапезы, был подан колотый лед. Обслуживала нас та же служанка, что принесла мне обед. Слуга-мужчина в комнату не входил. Священник и мой гостеприимец, говорили о вещах, касавшихся этой местности, а меня втягивали в разговор тогда, когда заходила речь об общих предметах. Мальчик вообще молчал.
Стемнело наконец настолько, что свечи, боровшиеся прежде с сумраком, теперь совсем взяли верх, а черные окна лишь временами освещались вспышками молний.
Когда ужин кончился и мы приготовились разойтись, хозяин сказал, что проведет священника и меня в наши комнаты более близкой лестницей. Мы взяли по восковой свече, которые подала нам служанка зажженными, а мальчик Густав попрощался и ушел через обычную дверь. Нас же хозяин вывел через ту дверь, в которую я вошел поначалу. Мы вышли в прекрасный мраморный коридор, откуда вела наверх такая же мраморная лестница. Нам не нужно было надевать войлочных туфель, потому что теперь в коридоре и на лестнице лежали половики, по которым мы и прошли. В середине лестницы, где она прерывалась, образуя как бы расширение или площадку, стояла на подставке фигура из белого мрамора. Благодаря нескольким молниям, как раз теперь окрасившим голову и плечи мраморного изваяния еще краснее, чем то могли сделать наши свечи, я углядел, что на площадку и на лестницу свет должен падать сверху через стеклянный потолок.
Когда мы дошли до конца лестницы, хозяин повел нас через дверь налево, и мы оказались в коридоре, где находилась моя комната. Это был коридор комнат для гостей, как я решил. Наш гостеприимец указал священнику его комнату и повел меня в мою.
Когда мы вошли в нее, он спросил, не нужно ли для моего удобства еще чего-либо, в частности, книг из его библиотеки.
На мои слова, что ничего мне не нужно и что я найду чем заняться до отхода ко сну, он ответил:
— Ваша комната, ваше право. Приятно почивать.
— Спокойной ночи и вам, — ответил я, — и спасибо за хлопоты, которые я вам доставил.
— Никаких хлопот и не было, — возразил он, — а то ведь я мог бы и избежать их, вообще не предложив вам переночевать у меня.