людей. Стал писать стихи. Посвятил ей стихотворение, которое начиналось так:
Она довольно равнодушно отнеслась к моим стихам. И надо же было так произойти, что я действительно, после того как мы расстались и она весной вышла замуж за юниора Мулю Борисова, встретился с ней ровно через восемь лет.
И у нас возгорелась любовь. Да такая страшная… И продолжалась она два с половиной года. И мы снова расстались. На этот раз уже навсегда. А я продолжил стихотворение, написал еще три строфы. И послал ей. Она была уже матерью двух дочерей. И стихи ей снова были совсем ни к чему. Или, может быть, она их спрятала. А еще через восемь лет и еще через пять лет я вставил их в пьесу «Якорная площадь». Просто чтоб добро не пропадало. Только там их сочинял адмирал. Так стихи и существуют в пьесе.
У каждого человека есть переломные дни, которые изменяют всю предыдущую линию его жизни. А причиною их являются иногда случаи совсем незначительные.
В тот вечер шел «Конец Криворыльска». Мы с Гусевым изображали гостей у бухгалтера-растратчика. А затем были часовыми на суде. В антракте ко мне подошел Додик Тункель. Он шепнул: «Мальчик, неприятность!»
Множество лет мы с ним дружили. Потом, когда он стал известным режиссером, одним из руководителей Центрального театра Советской Армии, заслуженным деятелем искусств, потом, и до этого, мы часто с ним встречались. Он поставил три мои пьесы, в том числе и «Якорную площадь», со стихами, посвященными Гране Кожиковой. Как это бывает, в театре не все шло гладко. Болели актеры, премьеры откладывались, декорации не были готовы, пьесу не разрешали… Каждый раз, лично или по телефону предупреждая меня о новых осложнениях, мой Додик Тункель начинал свое сообщение словами: «Мальчик, неприятность!»
Потом все обычно оканчивалось благополучно. Спектакль получался, его выпускали, нас похваливали или поругивали. Но дело выходило. Только однажды слова его не окончились благополучно.
Дружбе нашей исполнился сорок один год. Додик жил у меня на даче. Говорили о театре, конечно, о театре! О новой пьесе. Гуляли. Вспоминали… Ему было уже за шестьдесят. Мне – пятьдесят восемь… Утром он почувствовал себя плохо.
– Мальчик, – сказал он, – неприятность! Болит сердце. Вези меня, мальчик, в Москву…
Через три дня его не стало.
Но он остался со мною. Осталась его доброта, его честное отношение к театру. Его строгость к себе и к другим. Его самоотверженность. И убежденность, что такого друга у меня уж больше никогда не будет.
Да, так вот тогда, зимой двадцать пятого года, во время спектакля, он впервые сказал мне:
– Мальчик, неприятность!
Вынул из кармана театральный журнал, который украл в красном уголке.
Там была напечатана гневная статья «нашего специального корреспондента» о моем отце. Было написано, что новый хормейстер разогнал старый хор и набрал неучей. Что он криклив, груб, требователен и вдобавок еще принуждает к сожительству хористок.
Я взял журнал. А второй экземпляр украл Виктор Гусев. Больше в театре журналов не было. Кроме нас, никто не успел прочесть. Мы казнили журнал в унитазе. И больше о статье не говорили.
Я уехал ночевать к четвероюродному брату на Гончарную набережную. Из часовой мастерской меня выселили. Альбом с артистами я потерял.
Четвероюродному брату я тоже ничего не сказал о статье. Я не верил ни одному слову. Отца я знал, и знал, что все написанное неправда. Он действительно очень требователен и должен был омолодить хор, состоявший из старых, еле двигавшихся обезьян. Очевидно, это дело их рук. Что касается принуждения хористок к сожительству, это было уж совсем невероятно. Отец был видным и красивым мужчиной, он всегда имел большой успех у женщин. Принуждать к сожительству хористок ему было совсем ни к чему.
Ужасно не хотелось идти в театр. Я думал, что все прочитали статью и будут надо мной смеяться или, еще того хуже, жалеть меня. Но все-таки пошел. Особенно не хотелось встречаться с пиротехником. Он был такого высокого мнения о моем отце!
Но, судя по всему, статью никто не прочитал. На меня, как всегда, не обращали никакого внимания.
Вечером Граня Кожикова устраивала у себя вечеринку. И пригласила меня.
Я пошел и веселил там всех, делая вид, что хочу украсть вещи хозяев: лампу, графин, швейную машинку.
Потом я сильно всем надоел, и на меня стали кричать и отнимать вещи. Тогда я напился, а папа Грани вывел меня во двор, толкнул, и я полетел в сугроб. Немного полежал, пришел в себя и вернулся в дом. Граня тоже напилась, и ей было плохо. Я держал ее голову и читал ей любовные стихи. А Виктор Гусев сочинял на всех неприличные эпиграммы, и его побили. Потом вышла в газетных папильотках Гранина мама и попросила нас удалиться. Мы и удалились.
По Каляевской улице меня, пьяного, вел под руку Додик Тункель, а я во все горло орал песню, которая начиналась словами «Мальчик, неприятность»…
В комсомольской ячейке разбирался вопрос о бытовом разложении некоторых юниоров. Я тоже фигурировал. Нас строго предупредили, что в случае повторения…
В стенгазете Виктор Гусев напечатал, сильно пригладив их конечно, свои эпиграммы на участников вечеринки. А там же была нарисована на меня карикатура. Я в костюме жандарма из спектакля «Барометр показывает бурю» стреляю в народ. И нос мой забинтован. А внизу гусевские стихи:
Ходил я по театру как побитая собака. На Гончарную набережную к четвероюродному брату и утром оттуда в театр шествовал пешком, не было денег на трамвай. А зима была холодная, снежная.
Все чаще вспоминал я мольбы отца не бросаться в театр, забыть о нем. Казалась бессмысленной вся моя деятельность в Театре Революции. К чему это приведет?
Стать актером мало-мальски приличным не было никаких надежд. Не ходить мне во фраке и цилиндре по вещественному оформлению Шестакова и не кричать: «Бульмеринг! Мой Бульмеринг-сити! Горит как