олимпиады.
Начиная с этой олимпиады театры столицы заинтересовались драматургией братских республик, заказывали переводы новых пьес, ставили их. Польза от театральной олимпиады была несомненной.
Чем бы ни занимался Глебов, он отдавал этому весь свой пыл.
Времени для него не существовало. Отдыха тоже. Выступая, он не щадил авторитетов, не боялся имен.
Он не всегда был прав. И во взглядах на Мейерхольда, которого не принимал и не понимал, и в спорах с Афиногеновым и Киршоном. Не всегда… Но был искренен в своих заблуждениях, вызванных принципиальными, только принципиальными («не приемлю этого, не понимаю, протестую!») побуждениями.
Никогда никаких корыстных целей не преследовал. Саморекламщиков презирал. Говорил правду в глаза. Не нравилось – ругал. Кто бы ни был. Луначарский так Луначарский, Алексей Толстой так Алексей Толстой.
Люди большие, настоящие никогда на искреннюю критику, на страстный спор не обижаются. Люди помельче таят злобу. При случае мстят. Разоблачают или высмеивают. Или замалчивают. Такая форма тоже весьма активна. Выходит новая пьеса. Или сборник одноактных. Молчат. Хмурятся. Вроде как бы и нет пьесы…
Глебов познал плоды недоброжелательства. Его перестали ставить. Совпало это еще и с тем, что в пьесах его рационализм, вообще свойственный его творчеству, как бы гипертрофировался. Все больше и больше непосредственность и свежесть чувств, так необходимая всегда искусству, уступала место умозрительному, рациональному. Пьесы стали труднее. Сложнее для постановки. Он писал большие многоактные драмы в стихах и в прозе. Современные и исторические. Действие происходило у нас и на Западе… Театры проявляли к этим пьесам равнодушие. Глебов злился, страдал…
Перу его принадлежит множество одноактных маленьких пьес. Напечатанных и ненапечатанных. Почти все они (нет, не почти, а все!) поставлены в огромном количестве самодеятельных кружков. Идут и по сей день «Слесарь поневоле», «Последняя встреча», «Два товарища», «Свитер с оленями» и другие.
Самодеятельности он остался верен до последних дней жизни. Незадолго до смерти составил сборник избранных одноактных пьес. Работал над новыми.
Самодеятельные артисты и режиссеры тоже остались верны Глебову. Спросите любого драмкружковца, играл ли он пьесы Глебова. Он ответит вам утвердительно. Да, конечно, играл!
В архиве писателя рядом с письмами писателей, режиссеров, дипломатов хранится множество писем от участников его пьес, фото спектаклей, афиши…
В первые дни войны Глебов записался добровольцем в ополчение. Был на фронте, затем вернулся в Москву, писал, выступал, ездил…
Этот сугубо штатский человек, кабинетный работник, полиглот, изучивший шестнадцать (да, да, шестнадцать, включая сюда и ассирийский) языков, выступал по радио, шел через лед Ладожского озера (рассказ «Живи!»), с эшелоном продовольствия прорвался в блокированный Ленинград. Вывозил оттуда стариков и детей. Увозил их в глубокий тыл. Дежурил на крышах. Сотрудничал в Совинформбюро. И снова ездил на фронт…
Глебов был человек одержимый. Если брался за что – делал с упоением, вложив в это всего себя. Так было и в войну. Он описал эти дни. Скромно. Не преувеличивая своей роли. Рассказы его о войне свежие, правдивые…
Итак, сперва он был поэтом. Потом дипломатом. Потом драматургом. Потом деятелем международного театра. Потом лидером «одноактников». Потом снова газетчиком…
Когда окончилась война, он познал еще одну славу. Славу переводчика. Он перевел и обработал, сотворил сценическую редакцию комедии Н. Дьяконова «Свадьба с приданым».
Поставленная Б. Равенских в Сатире, пьеса эта затем обошла весь Союз. Снята как кинофильм. Веселила и восхищала в течение нескольких лет зрителя.
Глебов перевел еще несколько пьес национальных авторов. Слава его как переводчика-соавтора, редактора и педагога пошла по республикам.
Мне довелось вместе с ним дважды руководить семинарами драматургов братских народов. Глебов был для всех нас высшим авторитетом.
Меня поразила память его. Он знал имена и отчества (ох, какие бывают подчас трудные имена- отчества!) всех советских драматургов, все их наиболее значительные произведения. Переписывался. Ездил в республики. Иногда и за свой собственный счет, если знал, что появился новый, интересный драматург. Помогал. Читал и слушал весьма несовершенные подстрочники. Не жалел на это времени. Беседовал. Спорил. Всегда был корректен (старое воспитание!), внимателен…
Ну вот, надо кончать рассказ о Глебове. А не хочется. Жалко расставаться с ним. Уж очень это была яркая, самобытная, неповторимая фигура.
Когда он заболел и врачи запретили ему писать, ходить, двигаться, он лежал в постели и лепил. Маленькие миниатюры… Не мог без творчества.
Архив у него в доме был в полном порядке. Он никогда ничего не искал, – все под рукой. Все систематизировано и классифицировано.
После смерти нашли его завещание. Это значит, когда мы с ним гуляли по Малеевке и говорили о всякой всячине, в кармане у него лежало завещание.
Глебов писал другу: «На досуге привел в порядок свою «творческую статистику», т. е. перестукал начисто записи разных времен своих работ. Знаешь, сколько я всего написал за 44 года? Около 630 печ. листов! Это 25 томов по 25 печ. листов, т. е. объем Бальзака. Увы! 99% всего этого легло лишь УДОБРЕНИЕМ на поля социалистической культуры (чем я так же могу гордиться, как любой колхозник)».
Много ли найдется писателей, которые так самокритично отнесутся к своему творчеству?
Как настоящий художник, он был скромен. О себе говорить не любил. Письма его посвящены всегда другим людям. Он непрестанно заступался за кого-нибудь, заботился.