Через месяц после того, как Чарли исчез, Мина Потер получила деньги. На почтовом извещении стояло: «По поручению Чарли Винда, allround-man, странствующего артиста на все руки».
Мина снова плакала. Примириться со смертью Карле было легче, чем с мыслью, что он странствует по свету, пренебрегая ею. Ах, не надо было ей отпускать его одного с цирком!
— Ты что, и вправду хотела заделаться цыганкой? — спрашивали ее крестьянские дочки.
Вскоре деревня получила новую тему для разговоров: Карл Пильхер, старый пьяница, повесился. Мина начала утешаться со вдовцом Метишке, может быть, когда никто не видел, она собирала маргаритки и для него. В конце концов, Мину не в чем было упрекнуть, не она кого-то бросила, а «совсем наоборот, противоположно», говорил Петер Потер.
Мне не суждено было с триумфом загипнотизировать одноклассников. А как мне хотелось доказать Эцольду, что его ум можно парализовать не только в винном погребке Гесснера!
В наших краях рассказывают много историй о Чарли Винде, пожалуй, они стали уже легендами; но кто бы ни упомянул о нем, говорит о деревне Зандорф. Карле Винд возвысил мою деревню над повседневностью, ибо он обитал там недолго и показывал свое искусство.
Я тоже часто вспоминаю Чарли Винда. Разве не пришлось и мне вновь и вновь освобождаться от цепей, менять профессии, взгляды, позицию и разве не ощущал я постоянной потребности поступать иначе, чем требовал окружающий мир? И разве не мечтаю я о том, чтобы в мыслях и чувствах своих подняться по наклонной проволоке от последних крыш деревни до верхушки радарной башни, а оттуда в неисследованные высоты, чтобы принять зашифрованные новости из космоса и, расшифровав, передать их дальше?
Я забыл сказать, что мне довелось еще раз столкнуться с Чарли Виндом, правда косвенно. После войны я работал в своей родной деревне в канцелярии.
Однажды ко мне пришла приятная дама, белокурая и черноглазая, из тех женщин, которых, раз увидев, не позабудешь. Она была плохо одета, все мы были тогда бедны. Посетительница просила метрику в трех экземплярах — она собиралась замуж.
— Ваши имя и фамилия? Год рождения?
— Карла Винд, год рождения тысяча девятьсот двадцать второй.
— Маленькая барышня из Парижа? Циркачка? — спросил я. У дамы приподнялась верхняя губка. Я узнал улыбку Чарли Винда.
— Я ничего не знаю о циркачках и Париже. Мы всегда жили здесь.
На это нечего было возразить, и я не возражал и ни о чем не спросил, но меня поразило, как люди, пережившие ужасную войну и великий дурман, в котором они так долго находились, так легко начинают снова лгать. Неужто прав был Чарли Винд, заключивший в вывернутый наизнанку конверт свое послание — послание, гласившее: люди гипнотизируют себя сами!
Суламифь Мингедо, доктор и вошь
Меня часто спрашивают, как я пришел к писательству. Спрашивают, словно сами упустили возможность прослушать курс лекций о том, как писать рассказы, и вознамерились теперь наверстать упущенное.
Школа, где учат писателей, и впрямь существует, там вы сможете узнать, как замечательно и с каким профессиональным мастерством излагали свои идеи и наблюдения Гёте, Бальзак, Толстой или Рильке, но отнюдь не то, как излагать собственные наблюдения вам. Для этого каждому приходится отправляться в собственную неведомую страну, и все равно, подстегивает вас страстишка посочинительствовать или сжигает великий талант, вам потребуется все ваше трудолюбие, упорство и мужество.
Как я пришел к писательству? Я размышляю: я пришел к нему или оно пришло ко мне?
Но прежде чем говорить о писании, расскажу о чтении. Я научился читать пяти лет, и не в школе, а у моего неродного дедушки, отчима моего отца, портного и владельца распивочной Готфрида Юришки.
Дедушка вошел в мое сознание в черном с высоким воротом свитере и с куцыми усиками. В дополнение к ним между дедушкиным подбородком и нижней губой прилепилась одинокая клякса — бородка, словно дедушке что-то помешало добриться.
В молодости Лужицкая равнина показалась слишком тесной молодому портновскому подмастерью, и он достранствовал до залива Атлантического океана, именуемого Северным морем. В Гамбурге он попробовал найти свое счастье, и оно явилось ему прямо из Америки в образе дочери его мастера Люра, которая обогнала деда и в возрасте, и в чадолюбии: она была на десять лет старше его и уже имела троих детей. Как и следовало ожидать, вспыхнула любовь, бабушка была кремнем, а дед — трутом.
Готфрид Юришка возвратился в родную деревню с полным мешком счастья. Деревня прозывалась Грауштейн — Серый камень: там возле церкви лежал серый валун.
«Ай да Готфрид, американская жена и трое краснокожих ребятишек!» — судачили в деревне.
Я один из потомков этих рыжих краснокожих. Тощие сбережения портновского подмастерья, ножницы, иголки и немного ниток — на все это дедушка оборудовал швейную мастерскую. Ему приходилось брать за работу дешево, чтобы выдержать конкуренцию с портным из соседней деревни, и его краснокожие детишки померли бы с голоду, если б прадедушка не выделил ему участок поля как задаток в счет наследства.
Прекрасная американка дедушки Готфрида старалась изо всех сил: впрягалась в ручную тележку, натягивала лямку, лямка соскальзывала с плеч на шею, и бабушка чуть не удавливала сама себя. Ее лицо синело и краснело, она, кряхтя, тащилась по деревенской улице, а соломенные крыши домов плясали от злорадного хохота добрых односельчан.
Американка с трудом приживалась на песчаной равнине.
Случилось так, что трактир на верхнем конце деревни остался без хозяина, и Готфрид вытребовал остаток от своей доли наследства деньгами, арендовал трактир и получил теперь еще одного конкурента — трактирщика с нижнего конца. К верхнему трактиру относилось местное почтовое отделение с телефоном- коммутатором, там бабушка Доротея проводила куда больше времени, чем требовалось, и наслаждалась, слушая чужие секреты.
Дедушка Готфрид поставил свой портновский стол в зале трактира; он взбирался на него, но, едва сделав один шов, слезал — посетитель требовал шнапс, потом сигарету, да еще хотел, чтобы с ним поболтали. Гость уходил, дедушка снова взбирался на стол, обметывал петлю, теперь звонил телефон. Кто- то желал, чтобы его соединили с господином фон Вулишем из Лизкау. Дедушка соединял, снова устраивался на столе, обметывал две петли, и тут появлялся навьюченный, как верблюд, почтальон из окружного города. Дедушка сортировал почту, разносил ее, возвращался обратно, повязывал синий мужской передник, надевал высокие сапоги, шел на поле и превращался в своего собственного батрака.
Время шло. У дедушки Готфрида с американкой родились мальчик и девочка, они росли; краснокожие — приданое, с которым бабушка вступила в брак, — разлетелись по свету. Дядя Стефан выучился на мясника и снова уехал в Америку. Тетя Маргит вышла замуж за крестьянина через три деревни от нашей, а мой отец лежал в окопах во Франции. Бабушка Доротея, «американская красотка», скользила по комнатам, словно пробуя свежезастывшую поверхность льда, и вскрикивала, если наступала подошвой на камушек: она мучается ногами, говорили про нее.
Дедушка Готфрид сидел мрачный и шил, он брюзжал, когда посетители трактира из-за пустяка заставляли его слезать со стола, он бранился с клиентами, приносившими ему теперь вещи только на починку, и в деревне его не называли иначе как «Брюзгман и Пердман»; если бабушка Доротея слышала эти прозвища, она прикладывала палец к губам.
Я приходил каждое утро из нашего домишка при дороге, умытый и причесанный, и щебетал свое «доброе утро», как птица в темном лесу. «Явился», — говорил дедушка Готфрид, наклонялся со своего стола и давал мне поцеловать свою бородку-кляксу. Он все еще носил черный свитер, который приобрел однажды, чтобы походить на моряка и понравиться бабушке. Теперь он был стариком, этот свитер, и сквозь поредевшую трикотажную ткань просвечивала часовая цепочка из поддельного серебра, ибо под свитером