Начало представления несколько запаздывает. Усевшись на припечке, мы проводим режиссерский совет. Я предлагаю, чтобы Альфредко и Рихард просто-напросто поменялись ролями, чтоб Альфредко изображал человека с фонарем, а Рихард — блуждающий огонек. Альфредко об этом и слышать не желает. Накануне Нового года он с утра пораньше сгонял в Дёбен и приобрел себе там карманный фонарик, который намерен спрятать под рубашку, от этого блуждающий огонь станет гораздо эффектнее. Альфредко требует, чтобы мы выпроводили его мать.
— Нетушки, раз пригласили, значит, пригласили, — отвечает моя сестра.
А Альфредко пусть лучше завяжет рубашку у себя над головой. Снизу все мальчишки
Альфредко мотает головой:
— Нагишом? Дудки!
(Не забывайте, что дело происходит шестьдесят лет назад. Сейчас на любой провинциальной сцене проводят в жизнь прогрессивный лозунг: «Чем голей, тем лучше!») Но как я уже говорил, достаточно, чтобы идея хоть раз промелькнула в сознании, и тогда мало-помалу станет ясно, какие глубокие возможности в ней заложены. Мы предлагаем Альфредко надеть маску и тем изменить себя до неузнаваемости. Тут он не возражает. Ему бы только протащить на сцену свой фонарик. Подобно многим актерам средней руки, он считает самым главным продемонстрировать публике именно свой
В нашем распоряжении имеется только маска деда-мороза с прикрепленным намертво красным капюшоном. Не беда, маска она и есть маска. Альфредко надевает ее, и получается такой блуждающий огонек, какого отродясь не видывал самый разодинокий путник.
Я воздержусь от подробного изложения событий. Итак, я, человек в болоте, иду куда глаза глядят. Вьюга, бушующая над степью, изготовлена с помощью нашей зерноочистки, которую мы приволокли из риги в пекарню. Зерноочистка, именуемая также ветродуйка, разгоняет по пекарне полоски бумаги. Полоски эти нарезаны моей сестрой и ее кумпанками в канун Нового года из очень-очень многих номеров
— Господи Сусе! — взывает мельничиха, застыдившись. — Уж не мог ради театра споднее почище надеть!
Я не даю мельничихе времени для дальнейших комментариев. Зрители должны увидеть, куда завело меня своевольное желание заиметь электрические свечи. Я обращаюсь к ангелам небесным, одного я называю
— Сядь на место! Так полагается!
Зрители начинают хохотать. В общем хохоте тонут два оставшихся вопля о помощи. Появляется мой спаситель и
— Неуж кончили? — спрашивает моя мать.
— Потешно, потешно, — бурчит дядя Эрнст голосом своего Гнедка.
Я разочарован. Мое произведение не возымело того действия, на которое я рассчитывал. Никто не углядел символическую свечку в фонаре моего спасителя. Свечка спасла человеческую жизнь, свечка была призвана затормозить убивающие романтику достижения цивилизации. И ничего!
Неудача моей тогдашней пьесы и по сей день дает мне пищу для размышлений. Критик может меня упрекнуть: вот электрические елочные свечи он отвергает, а сам небось не возражал против электрического фонарика. Я смиренно принимаю упрек, хотя такого рода непоследовательность свойственна куда как многим пьесам этого мира. Возьмите, например, любую классическую пьесу, в ней предают осуждению человека, который убил ближнего своего, другого же, повинного в массовых убийствах, восхваляют, ибо тот уверяет, будто следовал зову отечества.
Достигнув так называемых зрелых лет, я написал еще две пьесы. На премьере первой из них человек, сидевший в центральной ложе, не издал ни единого хлопка, поскольку пьеса не учитывала новейших решений. А раз не хлопал сидевший в ложе, остальные зрители последовали его примеру.
Второй моей пьесе тоже не повезло. Злоба дня снова меня опередила, и тут мне стало ясно: кто пишет так, что злоба дня способна его опередить, тот не создал ничего или почти ничего, достойного остаться во времени.
Так называемые искусственные удобрения дедушка считает дьявольской затеей и от души радуется всякой неудаче, которая постигает отца, когда тот применяет эти самые искусственные. А неудачи на наших песчаных почвах постигают его более чем часто. Слишком много разбрасывает он этих
Далее дедушка утверждает, будто у человека, который ест продукты, выращенные на искусственных удобрениях, выпадают волосы и зубы. А в подтверждение своих слов указывает на растущую лысину и вставные зубы моего отца. «А еще надо присчитать лишнюю работу, ежели кто ходит с чужим зубам», — поясняет дедушка. Оказывается, «вставные зубы не хочут по ночам сидеть тихо, их надо вынуть и положить в стакан с водой, пущай напьются». И все как есть — из-за искусственных удобрений. С другой стороны, дедушка ел то же самое зерно и тот же картофель, иначе сказать, те же полученные с помощью искусственных удобрений плоды земные, а между тем сохранил густую шевелюру и в жизни не бывал у зубного врача, не сподобился и в девяносто лет, и когда за ним пришла смерть, он смог показать ей свои зубы. «Ко мне вашим удобрениям ходу нет», — гласило дедушкино объяснение.
Подобным же образом препираются отец и дедушка насчет способов откармливания свиней. Дедушка, который, как нам известно, некогда попытал счастья в качестве свиноторговца и сумел должным образом себя зарекомендовать, представляет себе идеальную свинью так: короткое рыло, разлапистые уши падают на глаза, тушка подбористая, по возможности пегая.
Дедушкины антипатии к ближнему своему зачастую объясняются престранными причинами: кто берет молоток или клещи в левую руку, кто на граблях выдвигает правую руку вперед, а левую держит сзади, тот для дедушки человек с изъяном. Соответственно ему были несимпатичны те люди, которые разводили или держали долгорылых, короткоухих, с длинной тушкой, белесых, бесцветных свиней. Называл он таких свиней