Ах, как мне становится грустно, когда я вспоминаю свою неустрашимую память тех дней! Теперь в моей памяти сплошь зияют провалы, что в свою очередь приводит к семейным скандалам, поскольку я порой утверждаю то, чего не было, — это во-первых, а во-вторых, я давно уже не помню, как функционирует мотор, и вообще — вообще, как я уже говорил, мне становится очень грустно.
Учитель Хайер намерен сделать из меня учителя, затем, может быть, чтобы иметь впоследствии доверенное лицо, с которым можно будет основательно обсуждать радости и горести учительского ремесла. Он спрашивает меня, не испытываю ли я желания перейти в городскую школу, поскольку там я могу научиться большему, чем в Босдоме.
— Уж и не знаю, как я им там покажуся! — отвечаю я.
Учитель Хайер заводит речь про городскую школу и с моими родителями, он говорит, что у меня есть
Но учитель Хайер явно меня переоценивает, я имею в виду десятитомное собрание Гёте, у каждого тома — красный кожаный корешок. Хайер вынимает из десятитомного ряда один том, и теперь маленькая полка зияет темной раной. А вынул Хайер
Я нимало не испуган. Я и с
С Гёте не так легко справиться, как с Тарзаном. Его жизненные наблюдения, как я вскоре убеждаюсь, описаны языком, весьма и весьма далеким от того, который навязывает нам школьный учебник. А уж от босдомского языка он отдален, прямо как Толстая Липа от Гулитчской колокольни.
Заглядывая сегодня в учебники моих внуков, я убеждаюсь, что язык Гёте и глав учебника, каковые из чисто педагогических соображений написаны целым авторским коллективом, отделены один от другого, как Босдом от окружного центра Гродок. Я не собираюсь хаять тексты коллег-писателей, помещенные в тех же учебниках, но позвольте мне по крайней мере посмеяться над моими собственными текстами и сопроводить их кисло-сладкой усмешкой. Нет, нет, с языком там все более или менее в порядке, но некоторые из текстов толкуют о
— Как у тебя дела с Гёте? — время от времени справляется учитель Хайер. Его вопросы меня подгоняют, я не хочу разочаровать своего учителя, и я читаю, читаю, принуждаю себя читать, а через то, чего не понимаю, просто перескакиваю, но именно в этих непонятных местах содержатся, как правило, рассуждения, которыми досточтимый Гёте сопровождает только что описанные события. В книге слишком мало action,[14] как сказала бы по этому поводу нынешняя американо- немецкая молодежь.
Наконец приходит день, когда я дочитал книгу до конца. Я докладываю об этом господину учителю, и тот желает знать, как я понимаю заголовок
— По правде все, что написано в книге, — поэтическая выдумка! — бойко рапортую я.
Хайер никоим образом не удовлетворен.
— Как раз наоборот, — говорит он, — описанные события правдивы, а вот разговоры, которые он вел или слышал в дошкольном возрасте, все сплошь выдуманы. Можешь ли ты, к примеру, вспомнить, какие речи вели с тобой взрослые, когда готовили тебя к тому, что тебе пора ходить в школу.
— Не пойдешь учиться, будешь побирушкой, — говорила моя мать.
А я думал: вот бы хорошо, нищим многое разрешено, чего мне нельзя, им можно лежать в канаве, когда меня заставляют идти домой и обедать пареной брюквой и все такое прочее.
Хайер требует, чтобы я рассказал одноклассникам о прочитанном. Возможно, он надеется, что мой рассказ сработает как реклама, что все школьники пожелают прочитать
К сожалению, я не оказываюсь тем пропагандистом трудов Гёте, каким хотел бы меня увидеть учитель Хайер. Я рассказываю своим одноклассникам, что Гётевы старики были
— Это значит, молодой Гёте сильно из себя воображал, будто он лучше всех.
— Нет, это значит совсем другое, — говорит учитель Хайер, — это значит, Гёте еще мальчиком предчувствовал, что станет великим поэтом.
— Это, между прочим, и я предчувствую, — заявляю я на изысканном немецком языке, и весь класс смеется. Учитель Хайер опять хочет возразить, но почему-то не возражает, а вместо того задумывается и вообще перестает слушать, и тогда я рассказываю про Гётиного дедушку, который, когда вечером выходил поработать в саду, непременно надевал перчатки. Учитель Хайер больше не спрашивает: «А что это значит?» Он предоставляет мне говорить дальше.
В общем, с внешней стороны все вроде бы прошло вполне благополучно, но вот с внутренней что-то у нас с Гёте не вытанцовывалось. До зрелых лет я больше не думаю ни про его поэзию, ни про его правду, поскольку испытываю серьезное подозрение, что все им написанное означает совсем не то, что стоит на бумаге. А коли так, лучше его вообще не читать. Вот до чего довел меня Хайер своими вопросами, хотя, конечно же, хотел мне добра.
А теперь наши студенты поступают со мной так, как я когда-то поступил с Гёте. Они пишут мне: «С тех пор как мы проходили ваш роман о мальчике, который узнал, кто его отец, лишь когда пошел в школу, и наш учитель то и дело заставлял нас объяснять, что это значит с точки зрения идеологической, а это — с социологической, а это — с экономической, я в руки не беру ваших книг. Вы ведь не станете отрицать, что многое из написанного вами — это обычные шутки и истории, которые могут произойти с любым человеком, нас же заставляли выискивать в этих забавных историях идеологию и социологию, а поэзию с нас никто не спрашивал, и это было очень противно. Никогда в жизни не прочту ни одной книги Эзау Матта. Ни за что».
Я поостерегусь тыкать в виновных указующим перстом. Мы живем покамест в такое время, когда за критически указующий перст можно и схлопотать по шее, и я уповаю лишь на то, что студенты, которые поклялись никогда больше не иметь дела с моими книгами, не узнают, что я вполне понимаю отвращение, внушаемое им моими литературными трудами.
Гёте не оставлял меня в покое до начала июня. Я прозевал весну, не насладился увеличением дня, не порадовался солнечным лучам, которые вечером озаряют верхушки сосен на околице, отчего все наше село выглядит словно картинка в книге сказок. Для меня дни стали длинней лишь затем, чтобы я мог читать по вечерам и, следовательно, поскорей отрапортовать учителю Хайеру: «Готово!»
— Не дело столько читать! — говорит баба Майка. — Я тоже читала, как помоложе была, время тебе дадено, чтоб самому жить, а ты его на книжки тратишь.
Моя мать упорно называет Майку: «Совсем простая баба, устарелая, у ей даже штанов под юбкой нет». В