Зеркало отразит нас в праздничном наряде и в трауре, но никогда и никого — сколько мне помнится — не отразит оно после смерти, даже мать — и ту нет.

Из фургона вынимают кухонный шкаф, скамью для ведер с подставкой для чугунов, полку для чашек, запечную скамью, после чего из тьмы извлекут детский стульчик с круглым отверстием в сиденье и ночным горшком в ящике.

— Здорово устроились, — высказывается по этому поводу мужебаба Паулина, — не надо зимой бегать на двор до ветру.

И наконец взорам является качалка, которую дала нам на подержание мать отца, прозванная Американкой. Качалка семь раз пересекла Атлантический океан и до самых полозьев овеяна ароматом дальних странствий. Деревенские жители затевают спор относительно ее назначения. Одни считают, что это такие санки с высоким сиденьем, другие — что это такая приступочка, на которой можно сидеть и дожидаться, покуда из откинутой простокваши не стечет вся сыворотка.

— Это никак все ваше? — спрашивает меня Паулина.

Бабушка слышит ее слова и спешит мне на помощь.

— А то еще чьейное, как не наше?

— Тут говорили, у вас и постелей-то нет, так прямо сподним и накрываетесь.

— А как же его звать, кто так говорил?

— Зовут зовуткой, величают уткой.

Но бабусенька-полторусенька знает, как выведывать то, что ей хочется выведать.

— Ах, сподним, значит, накрываемся? Да я тебя за брехню упеку, коли ежели ты не скажешь, как его звать.

— Ну так и быть, половину я тебе скажу, — гудит Паулина, — а уж до второй сама дотумкайся.

— Ну, — не отстает бабусенька, — ну?

— Это одна баба, она, говорят, богу так молится: «Господи, пошли мне такого мужика, чтобы в постели за двоих тянул». Вот и смекай, какая такая баба.

Бабусенька-полторусенька сплевывает. Она не терпит двусмысленностей. Но клевета, распускаемая какой-то похотливой бабой, становится для нее делом, которое надлежит расследовать; не зря же мы впоследствии наградим ее прозвищем «Детектив Кашвалла». Уже к вечеру Кашвалле удается выяснить, какая женщина нас оклеветала. Это жена нашего предшественника по фамилии Тауер. Она пока живет в одной из комнат на втором этаже, а сын у нее — тот самый Владичек, который швырял фунтики с медом.

Тауершу зовут Марта. У нее сухотка, ее бледное лицо пропитано злостью, но рот у нее тонко очерчен и похож на чайку, бледно-розовую чайку, из тех, которых развешивают по небосклону живописцы, когда изображают заход солнца на море. Тауерова Марта хотела бы спать со всеми мужчинами зараз. В ней угнездилась смерть, смерть зарится на все живое. Тауерша хотела бы заполучить и моего отца, его-то раньше всех других. Они с моим отцом были однажды приглашены на свадьбу как постоянная пара. И с тех самых пор Марта надумала заполучить нашего отца, но отец возьми да и женись на матери. Вот Тауерша из ревности и хает хозяйство моей матери. Жизнь — запутанное плетенье со множеством узелков, поди догадайся, откуда тянется нить.

С дубов налетает ветер, возчики захлопывают дверцы и ненароком запирают в фургон босдомский ветерок. Они увозят в город клочок деревенского воздуха. Там он выскользнет из фургона, смешается с городским воздухом, с вонью, которая поднимается из сточных канав, но он не сдастся до конца, он будет и дальше жить, мельчайшей частицей, клочком воздуха, овевавшим некогда листья наших дубов, пусть даже наши носы считают это маловероятным.

Постойте, я, кажется, сказал «наших дубов»? Выходит, я уже прижился здесь?

Возчики отвязывают торбы, они отнимают у лошадей дочиста объеденную степь, они перепрягают их, они влезают на козлы, рассекают воздух ременными бичами, воздух смыкается с громким щелканьем. Запряженная цугом шестерка натягивает постромки. Фургон разворачивается перед нашим домом.

Постойте, я, кажется, сказал «наш дом»?

Деревенские поднимают с земли свои вещички и шагают дальше к деревне, размышляя на ходу, как им включить нас, новеньких, в тот организм, который представляет собой деревня.

Дети до самой околицы бегут за фургоном. Я не бегу вместе с ними, пока не бегу. У меня есть свое дело: я должен начать здесь жить. Интересно, куда бабушка и Ханка поставят мою кровать?

Ханка вместе с нами переехала из Серокамница в Босдом. Она последний год ходила в школу, когда моя мать пригласила ее к нам в няньки. У Ханки большие глаза, она блудливо поводит ими — как я узнал несколько позже. Заявившись к нам, она сразу меня поцеловала. Материнские поцелуи были нежные и бархатные, а у Ханки оказались прохладные, как только что сорванные вишни, и настойчивые. Мне не забыть их до самой смерти, первые поцелуи посторонней женщины.

Я подыскиваю удобный случай, чтобы поцеловаться с Ханкой. Мы играем в зайчик-целовальчик. Травинкой служит белая нитка. Ханка зажимает один конец нитки между своими сочными губками, я зажимаю другой, и мы сходимся на середине в жарком поцелуе. Моя сестра тоже играет с нами, но я не хочу играть с ней на пару, я хочу только с Ханкой.

Теперь Ханка вместе с бабушкой расставляют наши кровати в чердачной комнате и смотрят, какая часть куда подходит. Вот эта доска здесь на месте, а вот эта — нет, и бабушка ворожит и сплевывает до тех пор, пока каждая доска не садится на законное место рядом с законными соседками, и таким путем наши кровати изобретаются вторично.

Прочие предметы обстановки сиротливо дремлют кто где. У входа в комнату дожидается своей очереди шкаф. От шкафа зависит, будет ли моя кровать стоять возле окна, будут ли месяц и солнце взапуски озарять меня своими лучами, смогу ли я сверху разглядывать непривычный пейзаж, не карабкаясь для этой цели на дерево.

Вещи помельче слоняются повсюду как неприкаянные, лезут под ноги и с сердитыми возгласами отшвыриваются прочь.

Веник и совок, щетка и тряпки робко шмыгают по полу, отыскивая каждый свою выемку, где они и поселятся на все время, пока стоит наше хозяйство, другими словами, пока не умрет мать. Умирает не только сам человек, умирает и порядок окружающих его вещей, умирает то, что он при жизни — порой с изрядной долей отвратительного самодовольства — называл своим порядком.

После нашего переезда прошло три дня, дедушка с бабушкой возвращаются к себе в Гродок. Бабусенька-полторусенька содержит там зеленную лавку Насупротив мельницы нумер первый. К дверям лавки ведут три каменные ступени, на верхней ступени вот уже три дня стоит черная деревянная доска, и надпись неуклюжим готическим почерком, сделанная бабушкой, вполне сознающей свою вину, извещает покупателей: «Уехамши на три дни».

Итак, дедушка с бабушкой целых три дня не приумножали свой капитал. Наступает пора летних фруктов. Дедушке нельзя мешкать, если он хочет делать деньги. И вот он впрягается в разбитую, дребезжащую тележку о двух колесах, а бабушка подталкивает ее сзади своими вилами. Немного спустя бабка впрягается, а дедушка подталкивает.

— Дерьма-пирога, впряглась, называется, — говорит дедушка и перестает толкать; процессия «дед- бабка» останавливается. — Экая хреновина, — говорит дедушка, — она и не тянет вовсе, а только рулит.

— Уж больно ты гонишь, старый, — говорит бабушка. Она умаялась во время нашего переезда. Бабушка приходится родной сестрой первой жене дедушки и родила одного-единственного ребенка, моего дядю Филе; а спустя три дня после родов она пошла копать картошку и повредила себе что-то во внутренностях.

Дедушка подумал-подумал и сжалился:

— Ладно, Ленка, влазь на тачку.

Бабусенька-полторусенька стыдливо улыбается, но залезать в тележку ей приходится без посторонней помощи. Так далеко дедушкина галантность не простирается. Глубоко сидящими глазками бабушка поглядывает через борт тележки. А тележка дребезжит и громыхает по выбоинам мостовой. Старушка счастлива и заводит немного погодя песню: «Ступай, мое сердце, за радостью вслед…»

Вы читаете Лавка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату