глядеть тошно.
Сергей уловил недоброе в голосе бывшего друга.
– Чего так? – спросил он.
– А тебе нравится эта жизнь? – Яковлев кивнул на клуб и на людей возле клуба.
– Жизнь… как жизнь, – сказал он. – А тебе что, кажется, скучно?
– Да не скучно, а… глаза не глядят, в душу мать-то, – накалялся Яковлев. – Стоя-ат… бараны и бараны, курва. И вся радость вот так вот стоять? – Яковлев прямо, ехидно и насмешливо посмотрел на Серегу: то есть он и его, Сергея, спрашивал – вся радость, что ли, в этом?
Сергей выправился с годами в хорошего мужика: крепкий, спокойный, добрый… Он не понимал, что происходит с Яковлевым, но помнил он этого ястреба: или здесь кто-нибудь поперек шерсти погладил – сказал что-нибудь не так, или дома подрались. Он и спросил прямо:
– Чего ты такой?.. Дома что-нибудь?
– Приехал отдохнуть!.. – Яковлев уж по своему адресу съехидничал. И сплюнул «казбечину». – Звали же на поезд «Дружбу» – нет, домой, видите ли, надо! А тут… как на кладбище: только еще за упокой не гнусят. Неужели так и живут?
Сергей перестал улыбаться; эта ехидная остервенелость бывшего его дружка тоже стала ему поперек горла. Но он пока молчал.
– У тя дети-то есть? – спросил Яковлев.
– Есть.
– От этой? – Яковлев кивнул в сторону толстой, сероглазой жены Сергея.
– От этой…
– Вся радость, наверно, – допрашивал дальше Яковлев, – попыхтишь с ней на коровьем реву, и все?
– Ну а там как?.. – Сергей, видно было, глубоко и горько обиделся, но еще терпел, еще не хотел показать это. – Лучше?
– Там-то?.. – Яковлев не сразу ответил. Зло и задумчиво сощурился, закурил новую, протянул коробку «Казбека» Сергею, но тот отказался. – Там своя вонь… но уж хоть – в нос ширяет. Хоть этой вот мертвечины нет. Пошли выпьем!
– Нет. – Сергей, в свою очередь, с усмешкой смотрел на Яковлева.
Тот уловил эту усмешку, удивился.
– Чего ты? – спросил он.
– Ты все такой же, – сказал Сергей, откровенно и нехорошо улыбаясь. Он терял терпение. – Сам воняешь ездишь по свету, а на других сваливаешь. Нигде не нравится, да?
– А тебе нравится?
– Мне нравится.
– Ну и радуйся… со своей пучеглазой. Сколько уже настрогали?
– Сколько настрогали – все наши. Но если ты еще раз, падали кусок, так скажешь, я… могу измять твой дорогой костюм. – Глаза Сергея смотрели зло и серьезно.
Яковлев не то что встревожился, а как-то встрепенулся; ему враз интересно сделалось.
– О-о, – сказал он с облегчением. – По-человечески хоть заговорил. А то – под ру-учку идут… Дурак, смотреть же стыдно. Кто счас под ручку ходит!
– Ходил и буду ходить. Ты мне, что ли, указчик?
– Вам укажешь!.. – Яковлев весело, снисходительно, но с любопытством смотрел на Сергея. – На тракторе работаешь?
– Не твое поганое дело.
– Дурачок… я же с тобой беседую. Чего ты осердился-то? Бабу обидел? Их надо живьем закапывать, этих подруг жизни. Гляди!.. обиделся. Любишь, что ли?
С Яковлевым трудно говорить: как ты с ним ни заговори, он все равно будет сверху – вскрылит вверх и оттуда разговаривает… расспрашивает с каким-то особым гадким интересом именно то, что задело за больное собеседника.
– Люблю, – сказал Сергей. – А ты свою… что, закопал, что ли?
Яковлев искренне рассмеялся; он прямо ожил на глазах. Хлопнул Сергея по плечу и сказал радостно:
– Молоток! Не совсем тут отсырел!.. – Странная душа у Яковлева – витая какая-то: он правда возрадовался, что заговорили так… нервно, как по краешку пошли, он все бы и ходил вот так – по краешку. – Нет, не удалось закопать: их закон охраняет. А у тебя ничего объект. Где ты ее нашел-то? Глаза только… Что у ней с глазами-то? У ней не эта?.. болезнь такая с глазами есть… Чего она такая пучеглазая- то?
Сергей по-деревенски широко размахнулся – хотел в лоб угодить Яковлеву, но тот увернулся, успел, Сергей ударил его куда-то в плечо, не больно. Яковлев этого только и ждал: ногой сильно дал Сереге в живот, тот скорчился… Яковлев кулаком в голову сшиб его вовсе с ног. И спокойно пошел было прочь от клуба… Его догнали. Он слышал, что догоняют, но не поворачивался до последнего мгновения, шел себе беспечно, даже «казбечину» во рту пожевывал… И вдруг побежал, но тут же чуть отклонился и дал первому, кто догонял, кулаком наотмашь. Первому он попал, но догоняло несколько, молодые… Хоть и умел Яковлев драться, его скоро сшибли тоже с ног и несколько попинали, пока не подбежали пожилые мужики и не разняли.
Яковлев встал, сплюнул, оглядел всего себя – ничего существенного, никаких особых повреждений. Отряхнулся. Он был доволен.
– Ну, вот… – сказал он, доставая «Казбек», – хоть делом занялись… – Яковлев насмешливо оглядел окруживших его мужиков и молодых парней. – А то стоя-ат ждут свою самодеятельность дурацкую.
– Иди отсюда, – посоветовали ему.
– Пойду, конечно… Что же мне, тоже самодеятельность, что ли, с вами стоять ждать? Кто выпить хочет? Парни…
Никто не изъявил желания пить с Яковлевым.
– Скучно живете, граждане, – сказал Яковлев, помолчав. Сказал всем, сказал довольно проникновенно, серьезно. – Тошно глядеть на вас…
– Еще, что ли, дать?
– Надо было, – сказал кто-то из пожилых мужиков. – Зря разняли.
– Не в этом дело, – сказал Яковлев. – Скучно, – еще раз сказал он, сказал четко, внятно, остервенело. Сунув руки в карманы шикарных брюк, пожевал «казбечину»… И пошел.
Еще немного постояли, глядя вслед Яковлеву… Повспоминали, какой он тогда был – всегда был такой. Они все, Яковлевы, такие: вечно недовольные, вечно кулаки на кого-нибудь сучат…
Тут как раз приехала самодеятельность. И все пошли смотреть самодеятельность.
Други игрищ и забав
В нервной, шумливой семье Худяковых – происшествие: народился младенец по имени Антон. То-то было волнений, крика, когда их – роженицу и младенца – привезли домой… Радовались, конечно, но и шумели, и нервничали тут же – стыдились радоваться: у Антона нет отца. То есть он, конечно, есть, но пожелал остаться неизвестным. Семья Худяковых такая: отец Николай Иванович, сухой, пятидесятилетний, подвижный, как юноша, резкий… Шофер. Как разволнуется, начинает заикаться. Мать Лариса Сергеевна, обычно крикливая, но не злая. Сын их Костя, двадцатитрехлетний, слесарь, тоже нервный, часто волнуется, но тогда не кричит и не говорит – мало говорит – старается найти слова сильные, точные, не сразу их находит и выразительно смотрит темно-серыми глазами на того, кому он хотел бы найти эти слова. И наконец, дочь Алевтина, двадцатилетняя, с припухлыми, чуть вывернутыми губами, хоть тоже шумливая, но добрая и доверчивая, как овца. Она-то и родила Антона. Из-за нее-то и нервничали. Казалось бы, чего уж теперь-то нервничать: знали же, ждали же… Нет, как привезли человечка, тут они все разнервничались – на то они и Худяковы, крикуны, особенно отец.
– Ну, х-хорошо, ну, л-л-л… это… ладно, – кричал отец, – если он не хочет прийти, то х-хоть скажи: кто он?!
Алевтина плакала, но не говорила, упорно не говорила… Николай Иванович из себя выходил, метался по