однако, было уничтожить следы компрометирующей личности бедного мужичонки — известно, сколь цепко укореняются подобного рода последствия на определенных почвах. В продолжение тех пустых недель мы намеренно глядели мимо него, пляшущего в темном углу на прилавке, ото дня ко дню уменьшавшегося, ото дня ко дню становившегося незаметней. Почти неразличимый на своем посту, добродушно улыбающийся, ссутулившийся над прилавком, он все еще дергался на том же месте, стучал, не обнаруживая усталости, внимательно вслушивался и что-то тихонько бормотал. Стук стал ему истинным призванием, чтобы безвозвратно с ним исчезнуть. Мы не мешали. Слишком он увлекся, чтобы можно было досягнуть до него.

У летних дней не бывает сумерек. Не успевали мы оглянуться, как в лавке наступала ночь, зажигалась большая керосиновая лампа, и лавочное дело продолжалось. В эти короткие летние ночи идти домой не имело смысла. Пока проходили ночные часы, отец, с виду сосредоточенный, сидел и прикосновениями пера метил поля писем черными стремительными звездочками, чернильными чертиками, мельтешащими в поле зрения косматыми пушинками, атомами темноты, оторванными от большой летней ночи за дверями. Задверная эта ночь пылила, как дождевой гриб, в тени абажура сеялся черный микрокосм тьмы, заразная сыпь ночей летних. Очки слепили отца, керосиновая лампа висела позади них, как пожар, очерчиваемый сумятицей молний. Отец ждал, ждал нетерпеливо и вслушивался, уставясь в яркую белизну бумаги, сквозь которую плыли темные галактики черных звезд и пыли. За спиною его, как бы само по себе, разыгрывалось великое действо о проблемах лавки, удивительным образом совершаемое на картине, висевшей за его головой, между картотекой и зеркалом, в светлом свете керосиновой лампы. Это была картина-талисман, картина непостижимая, картина-загадка, бесконечно интерпретируемая и переходившая из поколения в поколение. Что же на ней было? Нескончаемый диспут, ведущийся исстари, никогда не прекращаемая пря двух противоположных принципов. На полотне друг против друга стояли два купца, две антитезы, два мира. — Я продавал в кредит, — восклицал худой, оборванный и безумный, и голос его срывался от горя. — Я продавал за наличные, — отвечал толстый в кресле, заложив ногу на ногу и вертя большие пальцы сплетенных на животе рук. Как же ненавидел отец толстого! Он знал их с детства. Уже на школьной скамье он был полон отвращения к раскормленному эгоисту, поедавшему на переменах бесконечное количество булок с маслом. Но не соглашался он и с худым. В недоумении глядел он, как ускользала из рук инициатива, перехваченная обоими дискутантами. Затаив дыхание, неподвижно кося из- под сдвинутых очков, ожидал отец результата, нахохленный и весьма задетый за живое.

Лавка, лавка была беспредельна. Она оставалась объектом всех мыслей, ночных изысканий, исполненных жути отцовых раздумий. Непостижимая и без границ, она существовала вне происходящего, мрачная и универсальная. Днем исполненные патриархальной основательности суконные генерации лежали сложенные по старшинству, распределенные по поколениям и степени устарелости. Однако ночью бунтарская суконная чернота выламывалась и штурмовала небеса в пантомимических тирадах, в люциферических импровизациях. Осенью лавка шумела, выплывая сама из себя, вздутая половодьем темного ассортимента зимнего товара, как если бы целые гектары лесов двинулись с места большим шумливым пейзажем. Летом, в мертвый сезон, она угрюмела и отступала в свои темные резервации, недоступная и малословная в суконной своей чащобе. По ночам приказчики колотили, как цепами, деревянными аршинами в глухую стену свертков, слушая, как лавка страдальчески и нутряно мычала, замурованная в суконную медвежью суть.

По этим глухим ступеням фетра отец сходил в глубины генеалогии, на дно времен. Он был последним в роду, был Атласом, на плечи которого легло бремя огромного завета. Дни и ночи размышлял отец над тезой этого завета, желая во внезапном озарении постигнуть его сущность. Не однажды выжидательно и вопрошающе взирал он на приказчиков. Сам без знаков в душе, без проблесков, без указаний, он полагал, что молодым, наивным и едва вылупившимся, откроется вдруг смысл лавки, от него самого укрытый. Он припирал их к стене настойчивым морганием, но, бестолковые и косноязычные, они избегали его взгляда, прятали глаза, в замешательстве плетя несусветную чушь. По утрам, опираясь на высокую палку, отец, словно пастырь, кочевал среди слепого этого шерстяного стада, этих сгрудившихся заторов, этих теснящихся у водопоя блеющих безголовых туловищ. Он пока что выжидал, оттягивал момент, когда поднимет народ свой и двинется в шумливую ночь навьюченным муравейным бессчетным Израилем...

Ночь за дверями была словно из свинца — без пространства, без дуновения, без дороги. Она безглазо кончалась в двух шагах. Оставалось, как в полусне, топтаться у скорой этой границы, и пока, исчерпав невеликое пространство, увязали ноги, мысль летела дальше, не зная конца, все время испытуемая, выспрашиваемая, ведо?мая через все бездорожья черной той диалектики. Дифференциальный анализ ночи происходил сам в себе. Но тут, наконец, ноги вовсе останавливались в глухом безысходном заулке. И стоишь в темноте целыми часами в интимнейшем закутке ночи, словно у писсуара, в глухой тишине, с ощущением благостного конфуза. Только мысль, предоставленная себе, потихоньку раскручивается, путаная анатомия мозга разматывается, точно клубок, и среди язвительной диалектики нескончаемо длится абстрактный трактат ночи летней, прокувыркивается сквозь логические выкрутасы, с обеих сторон подпираемый всегдашними и терпеливыми вопрошаниями, софистическими вопросами, на которые нет ответа. Так с трудом профилософствовывал он сквозь спекулятивные пространства ночи и входил, уже бестелесный, в распоследнюю глухомань.

Было далеко заполночь, когда отец резко оторвался от бумаг. Он встал, преисполненный значительности, расширив зрачки и обратившись в слух. — Идет, — сказал он, пылая лицом, — отворите. Прежде чем старший приказчик Теодор подбежал к стеклянным дверям, которые забаррикадировала ночь, в них уже протиснулся нагруженный узлами чернобородый, великолепный и улыбающийся долгожданный гость. Господин Иаков, невероятно взволнованный, кланяясь, кинулся навстречу, простирая обе руки. Они обнялись. Какой-то момент казалось, что черный низкий лоснящийся паровоз беззвучно подкатил к самым дверям лавки. Носильщик в железнодорожной фуражке втащил на спине огромный сундук.

Мы так никогда не узнали, кто на самом деле был сей гость великолепный. Старший приказчик Теодор упорно утверждал, что это собственной персоной Христиан Сайпель и Сыновья (механические прядильни и ткальни). Немногое говорило за это, мать не скрывала сомнений относительно таковой концепции. Как бы, однако, ни обстояло дело, не приходилось сомневаться, что был это, по всей вероятности, могущественный демон, один из столпов Национального Союза Кредиторов. Черная благоухающая борода обрамляла его полное, сверкающее и исполненное достоинства лицо. Обнятый отцовой рукой, он среди поклонов двигался к конторке.

Не понимая чужеземного языка, мы с уважением вслушивались в церемониальную конверсацию, исполненную улыбок, зажмуриваний, легкого и свойского похлопывания по спине. После обмена вступительными вежливостями мужчины сразу приступили к основному делу. Разложили на конторке книги и бумаги, откупорили бутылку белого вина. С пряными сигарами в углах рта, с лицами, застывшими в гримасе нелюбезной удовлетворенности, господа обменивались короткими паролями, односложными условными знаками, с лукавым блеском авгуров в глазах судорожно прижимая пальцем соответствующую позицию в книге. Понемногу дискуссия делалась жарче, стало заметно с трудом сдерживаемое негодование. Оба закусывали губу, сигары свисали, горькие и потухшие с лиц, вдруг разочаровывавшихся и исполненных неприязни. Оба содрогались от сдерживаемого возмущения. Отец дышал носом, подглазья его побагровели, волосы над вспотевшим лбом встопорщились. Ситуация обострялась. Был момент, когда оба господина вскочили с мест и, обеспамятев, тяжко засопели, слепо сверкая очками. Мать в испуге принялась умоляюще похлопывать отца по спине, желая предупредить катастрофу. При виде дамы господа опомнились, вспомнили о правилах светского обхождения, с улыбкой раскланялись и снова засели за работу.

Около двух часов пополуночи отец захлопнул наконец тяжелый переплет главной книги. С тревогою пытались мы угадать по лицам собеседников, на чью сторону склоняется победа. Хорошее настроение отца казалось нам наигранным и вымученным, зато чернобородый развалился в кресле со скрещенными ногами, весь дыша благорасположением и оптимизмом. С показной щедростью раздавал он чаевые приказчикам.

Сложив бумаги и счета, господа вставали из-за конторки. Выражение их лиц было многозначительно. Заговорщически подмигивая приказчикам, они давали понять, что полны предприимчивости. Они выказывали охоту к солидной попойке, имеющей произойти втайне от матери. Это была пустая похвальба. Приказчики знали, что? об этом думать. Та ночь не вела никуда. Она кончалась у сточной канавы, в известном месте, слепой стеной тщеты и стыдливой компрометации. Все тропки, уводящие в нее,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату