далеко тянется лаз?» Не тревожа понапрасну друзей, он в одиночку за полночь прополз по норе и оказался на грузовом дворе возле кухни. От патрулей площадку хорошо укрывал дровяной склад, от прожектора и наблюдателя с ближайшей вышки — шатровая крыша кухни. Часовые, надзирающие за бараками по ночам, просматривали площадку слева и справа, не пересекая ее. И, конечно, они могли бы заметить малейшее движение у стены, но стояки барачной обшивки служили надежным укрытием. Аркадий прижался к одному из стояков, и веря и не веря своему счастью. Он чувствовал свободу в мокрых звездах весеннего неба над головой, в запашистом влажном ветре с глуховатыми шорохами леса. Прожекторный луч, лизнув гребень крыши, высветил небо. И Аркадий, который уже считал себя почти на воле, подумал о летном поле, о прожекторах на взлетно-посадочной полосе… Возбужденный вернулся он в барак и тотчас же растолкал товарищей. Он не мог говорить: из горла вырывались какие-то бессвязные всхлипы. И руки и тело сотрясались в радостной, неуемной дрожи. Николай пощупал шершавой горячей ладонью холодный лоб командира.
— Болен? — спросил. — Что с тобой, Аркаша?
Рассказу не поверили. Николай, схватив руку командира, подсчитывал пульс.
— Да отстаньте, черти!
И они поняли, что Аркадий не бредит, не шутит. Они заговорили наперебой.
— Чего тогда ждать? — сказал Николай. — Двинулись?
— Эх, пробежимся! Лес близко. Грязь все следы до утра затянет. Айда! — сказал Михаил.
— Чудики. От радости у вас это, что ли? А остальные ребята? А проволочная ограда? А кто замаскирует после ухода подкоп. Нет, поработать нам еще предстоит, потрудиться.
…Горсть земли. Должно быть, еще в устных преданиях древнейших времен стала она символом больших человеческих чувств. Прошли тысячелетия, а символ не померк. Не перечесть былин и сказок, поэм и стихов, посвященных этой святыне. И никто ныне не будет даже сомневаться в том, что взятая с дорогой могилы заветная горсть земли передает любовь и тепло неугасаемого сердца, что взятая на родной улице города или села заветная горсть земли приносит в бою силу.
Под колючими ограждениями концентрационного лагеря была тоже своя — российская земля. Эту горсть земли российской при свете чужих прожекторов стерегли чужие солдаты.
Темными ночами, когда лагерь погружался в сон, «рабочие группы» выходили на рытье подкопа, выходили парами: один взрыхлял железным скребком землю, проделывая под проволокой широкое и ровное, без крутизны, углубление, по горсти складывал землю в котелок и передавал напарнику. Тот уносил ее в барак и тоже по горсти рассыпал под нарами. Сорок горстей — котелок. Два котелка — смена. Они даже свыклись с этой работой, ухитрялись спать до поры, пока не коснется плеча осторожная рука сменщика, пока не проникнет в сознание шепот: «Братишка, на вахту!»
В понедельник должен был совершиться побег, но судьба распорядилась по-своему. Воскресным утром, после занятий «по арифметике», помощник начальника лагеря Пактус, худой длиннорукий немец из Шлезвига, сказал, подслеповато щурясь, что в связи с побегом, имевшим место в декабре, часть военнопленных переводится в другие концентрационные лагеря, что отправка назначена господином комендантом на полдень, что он, Пактус, имеет поручение господина коменданта зачитать списки. Прошений и протестов администрация лагеря не принимает.
Аркадий и Михаил смотрели на Николая сквозь пелену, застилавшую глаза. Как ни крепились они, а не могли преодолеть ее. Седой, а раньше они этого не замечали, морщинистый (тоже не замечали) и враз безнадежно постаревший, стоял Николай среди тех, кто оставался в Псковском лагере. И надо было что-то сказать другу на прощание. Надо было сказать — пока представлялась такая возможность.
Аркадий взглядом настойчиво отыскивал глаза штурмана. А тот их прятал, боялся поднять на товарищей во избежание слез.
— Коля!
Ближайший автоматчик вскинул голову, оглядел притихшие ряды.
— Коля!
Человек, которому доведется увидеть такой взгляд, запомнит его навечно. Николай посмотрел на друзей.
— Ну, Колька!.. Как там!.. В общем, не забывай, что говорил Алеша Сбоев, помни…
— Аудентес фортуна юват, — прошелестел Николай одними губами, пытаясь улыбнуться и на виду у автоматчика махнул рукой. — Эх, Аркаша… Миха-а…
…И бегут в зарешеченном вагонном окне прозрачные весенние перелески под голубым небом, проплывают, степенно разворачиваясь, будто устали они лежать под снегом и желают чуточку поразмяться, темные, набухшие влагой невспаханные поля. И ветер с воли гуляет по вагону, ворошит седые волосы молодых парней, гладит по запавшим щекам.
— Вишь, как оно получается, — сочувственно взглянул на молчаливого Аркадия бородатый и худой, как мощи, сосед. Помедлил немного, вздохнул. — Ядреный был дружок-то ваш… И этот, который братишка… Тот, что про море говорил нам, про германскую «эль-сто сорок». Он тоже, по всему, ядреный парень. Не пропадут…
…Лагеря, лагеря, лагеря, лагеря… Псковский, Двинский, Режицкий…
Остановка. Концлагерь.
«Пленных не принимаем!»
И опять переругиваются колеса.
Остановка. Концлагерь.
«Не надо! Везите дальше!»
И гудок паровоза. И торопится, бежит весна в солнце и зелени по ту сторону зарешеченного вагонного люка. И пахнет свободой теплый ветер с воли.
Лужский лагерь, куда они попали в конце марта 1942 года, мало чем отличался от Псковского. Та же колючка, те же сторожевые вышки по углам и в центре, те же бараки. И разговорный ассортимент у охранников тот же — кулак, дубинка, сапог. Правда, к счастью, без «арифметики». Первые дни, обживаясь на новом месте, Аркадий и Михаил вели себя сдержанно. Это и определило их дальнейшую судьбу. Уверовав в благонадежность молчаливых парней, комендант «распределил» их в лагерь лесорубов, что находился близ шоссе на Псков, километрах в шести-семи от Луги. Режим у лесорубов был помягче. В этом лагере Аркадий и сошелся с Николаем Смирновым, бывшим танкистом, рослым, чуть грубоватым сибиряком. Человек большой физической силы, нелюдимый и на редкость уравновешенный, Смирнов внушал всем уважение к себе, а немцы его, пожалуй, даже побаивались. Аркадий сблизился с ним не сразу. Сначала старался почаще встречаться с ним в лесосеке, выискивал работу где-нибудь поблизости, чтобы при случае можно было перекинуться со Смирновым фразой, другой. Оба вскоре привыкли к такому соседству. Их первые разговоры носили самый безобидный характер и сводились обычно к житейским делам: жидкой брюквенной похлебке, одежде. Аркадий подметил, что всегда во время таких бесед возле оказывался Горбачев, денщик начальника участка. Сухонький, большеголовый, он тушканчиком замирал в тени кустов или за стволами и ловил каждое слово. В лагере все знали, что по наущению фельдфебеля Отто Горбачев занимается слежкой и наушничает. И, надо сказать, проделывал он это мастерски. Даже сама природа позаботилась о том, чтобы показать истинное призвание Горбачева: подбородок, губы и кончик носа клином выступали вперед и придавали денщиковской физиономии форму острой собачьей морды, а крупные уши, торчком прилепленные к треугольному черепу со скошенным лбом, как нельзя кстати дополняли это сходство.
Горбачев не был дураком, все понимал и осторожничал. И все же судьба подкараулила его близ делянки, где работали Аркадий, Михаил и Николай. Подпилив толстокорую сосну, они обрушили ее на расчищенную площадку и, прежде чем взяться за обрезку сучьев, присели на ствол передохнуть. Было душно. Согретая солнцем влажная земля парила. Вытирая пот, Аркадий заметил среди листвы физиономию Горбачева, не спеша поднялся и, озабоченно осмотрев пилу, громко сказал:
— Подправить бы надо. Мастер у себя?
Но к дощатой сараюшке, где всегда торчал Отто, Аркадий не пошел. Углубившись в ельник, он круто повернул в сторону, прихватил с куста брезентовый дождевик, который по утрам оберегал фельдфебеля от холодной росы, и, зайдя сзади, накрыл этим плащом Горбачева с головой, заткнув разинутый было рот комком промасленной ветоши. Синяки и шишки, полученные «в темную», не пошли Горбачеву впрок, но зато