— А как они обидятся, да меня в жабу заколдуют? — жалостливо спросил Филимон.
— Не заколдую, — пообещал я, — расскажешь все что знаешь, награжу!
— Так чего я знаю, ничего и не знаю! Вот ихний человек, — кивнул он на меня, — сказывал, что их светлость лошадь его так заколдовал, что она шага не могла ступить, сразу падала. А потом и оглоблю одним взглядом поломал. Оглобля-то, говорит, совсем новешенькая была.
— Ну, я ему мерзавцу поломаю оглоблю о бока, — пообещал я.
— И что он еще рассказывал? — ласково спросила Маша.
Филимон уже немного успокоился, перестал потеть, да говорил складнее, чем раньше.
— Сказывал, что они его заколдовали, заставили новые сани прямо на дороге бросить и за собой сюда ехать! И еще говорит, их милость может любого человека в кого хочет превратить, хоть в собаку, хоть в жабу.
— Ну-ка, найди его и приведи сюда, — попросил я буфетчика, давая ему медный пятак.
Не знаю, чему он больше обрадовался, чаевым или возможности уйти, рванул он из буфетной, несмотря на избыточную фактуру, как заправский спринтер.
Мы остались с Машей вдвоем. В дверь периодически заглядывали домочадцы, но войти в комнату желающих не нашлось. Княжна задумчиво смотрела в сторону осиротевшего без Филимона буфета, казалась немного смущенной, и разговор у нас не клеился.
— Как ты сегодня погуляла? — спросил я, когда молчать стало неудобно.
— Хорошо, я люблю первый снег, все кругом такое чистое, прибранное, — ответила она, потом подняла на меня большие трогательные глаза и спросила. — А ты, правда, заколдовал лошадь?
— Лошадь? — повторил за ней я. — Заколдовал лошадь?!
Чего-чего, но такого вопроса я никак не ожидал, не выдержал и так захохотал, что она испуганно отпрянула от меня. Потом, правда, сам улыбнулась и добавила так, чтобы ее слова можно было принять за шутку:
— Вдруг ты и, правда, колдун!
— Это мы ночью проверим, — пообещал я, с трудом унимая смех, — когда ты заснешь. Не боишься, что я тебя усыплю и поцелую?
— Очень надо, я вообще ничего не боюсь! А я сегодня ночью на тебя смотрела, когда ты спал. Ты совсем не страшный!
— А вот подглядывать нехорошо. Ты когда к себе ушла?
— Рано, еще в доме все спали.
— Тебя никто не видел?
— Нет.
— Тогда зачем сказала Марье Ивановне, что приходила ко мне?
— Как же можно маменьку обманывать? — подняла она удивленно брови. — Родителей обманывать грех.
— Правда? — удивился я. — А как же сон о юнкере, о нем ты тоже рассказала?
— Нет, конечно, зачем я буду сны пересказывать? Это же было не наяву, а как бы понарошку. Вот если бы я тогда проснулась, то непременно сказала.
Логика у нее была железная, и что меня тронуло, чисто женская.
— А если я тебе приснюсь, тоже не расскажешь? — на всякий случай спросил я.
— Конечно, не расскажу, зачем же зря маменьку волновать, вдруг она невесть что подумает, — спокойно объяснила она. — Кабы она сам вдруг увидела, то тогда иное дело.
На этой минорной ноте наш разговор прервался. В буфетную подталкиваемый сзади Филимоном, вошел мой возчик. Был он, как мне показалось, слегка пьян и вполне доволен жизнью. Впрочем, в этом не было ничего удивительного. Мужик оказался в центре общего внимания, мог сколько угодно хвастаться и врать, да еще и принимал за это угощение.
При виде нас с княжной он немного смешался, но быстро оправился, независимо подошел и без особого почтения поклонился.
— Доброго вам здравия, барин и барышня, — сказал он и вопросительно смотрел, недоумевая, зачем его позвали.
— А скажи-ка, друг мой ситный, — строго спросил я, — ты, что это за сказки обо мне дворне рассказываешь?
— Я сказки сказываю? — удивился он. — Никому ничего я не сказываю, а если добрые люди спросят то, что ж не ответить, не зря же нам Господь язык даровал.
Честно говоря, другого ответа я от него не ожидал и сразу задал более конкретный вопрос:
— Тогда расскажи, как я заколдовал твою лошадь? — попросил я.
— А я почем знаю? — еще больше удивился он. — Мне о твоем, барин, колдовстве ничего не известно.
— Неизвестно? — переспросил я, заглянул ему в глаза и с неотвратимой реальностью, понял, что в любом случае в этом споре проиграю.
Нет на земле силы, которая заставит этого человека говорить не свою собственную правду, замешенную черт-те на чем, дурости, фантазиях, непонятных мне суевериях. Ни малейшей тени вины или сомнения в собственной правоте в его слегка осоловевших глазах, я не заметил.
— Неизвестно, — неспешно, подтвердил он. — Я, барин, человек православный и на все праздники в церковь хожу. Можешь, у кого хочешь спросить. На Покров даже как полагается, причащался. А если кто на меня напраслину возводит, то Бог ему судья, его на том свете черти заставят сковородки лизать.
— Понятно, значит, я твою лошадь не заколдовал?
— Как же не заколдовал, когда заколдовал, она что сама по себе на ровном месте падала? — удивился он.
— А может быть она падала оттого, что ты ее вовремя не перековал? — начиная терять терпение, поинтересовался я.
Такая мысль ему в голову не приходила, и пришлось включить мозги, чтобы в ней разобраться, однако Гордей Никитич легко справился с задачей и с непробиваемой прямотой объяснил:
— Так раньше же не падала, ну может когда, и спотыкалась, а то чтобы падать никогда! — твердо сказал он. — Мы тоже, не первый год живем, и в своем полном праве! Ты у нас на селе кого хочешь, спроси, хоть у немца управителя, хоть самого попа, кто из всех мужиков наипервейший хозяин, тебя всякий на меня покажет.
— Ладно, — прекратил я бессмысленный спор, — и что ты дальше собираешься делать?
— Этого мне знать, не дано, как я тоже заколдованный. Моя бы воля, давно к бабе на печке под бок лег, да вот никак не могу. Придется здесь горе хлебать и на чужбине мыкаться, — спокойно объяснил он. — Против твоей воли у меня нет силы.
— Значит опять виновато мое колдовство? — поинтересовался я.
— Этого нам не ведомо чье, твое или еще кого, напраслину наводить не буду, а вот только чую, не попасть мне теперь домой, видно такая судьба по чужим людям горе терпеть.
Княжна Марья смотрела на нас в оба глаза, уже не зная кому и чему верить,