впредь не только твои вещи, книги и записи - даже собственное тело тебе больше не принадлежат. В любой момент могут вывернуть твои карманы, сорвать с тебя одежду, залезть пальцами тебе в рот или в задний проход.
Я встречался с людьми, которые провели в ГУЛАГе годы, сотни раз подвергались обыскам, но так и не смогли к ним привыкнуть, каждый раз заново переживая личный обыск как унижение. Человек же, чувствующий себя униженным, потерявший уважение к себе, может стать злобным, мстительным, коварным, но никогда - сильным и стойким духовно. А насильники умело используют его ожесточенность, направив ее против таких же зеков, как он сам, и этим ускоряют его окончательное нравственное падение.
Но это знание пришло ко мне потом. А в тот момент я обратился к своему опыту предыдущих кратковременных арестов на пятнадцать суток, которые тоже сопровождались обысками. Тогда я решил: ничто из того, что они делают со мной, не может меня унизить. Может ли, скажем, оскорбить человека ураган, срывающий с него одежду, или верблюд, плюнувший ему в лицо? Лишь сам я могу унизить себя, если совершу поступок, за который мне потом будет стыдно. Первое время в Лефортово мне пришлось не раз напоминать себе об этом принципе, пока я с ним не свыкся полностью. С тех пор уже ничто: ни обыски, ни наказания, ни даже несколько бесплодных попыток насильственного кормления через задний проход во время моей голодовки в восемьдесят втором году - не могло вызвать во мне ощущения, что меня унизили.
Однако в тот первый час после ареста мне все же не удалось полностью избавиться от некоторого смущения, когда я стоял голым перед тремя старшинами и фельдшерицей. Пока она и один из старшин изучали мое тело, двое других прощупывали каждую складку моей одежды, а сидевший рядом за столом подполковник Галкин перебирал и записывал в протокол изъятия найденные у меня в карманах вещи. Дойдя до фотографии жены, он вдруг расплылся в приторно-сладкой улыбке:
- А вот и Наташа! - и бережно отложил ее в сторону. Повернувшись ко мне, он объяснил:
- Я ведь готовился к встрече с вами, поэтому и с вашей женой по карточкам знаком.
Несколько дней назад, после очередного обыска, в недрах КГБ вместе со всеми моими вещами, документами, письмами Авиталь (так ее стали называть в Израиле) исчезли и все ее фотографии. Эта была последней, снимок сделал папа летом семьдесят четвертого года - за несколько дней до нашей хупы и разлуки. Фотография была мне очень дорога, и я всегда носил ее с собой. Именно сейчас, когда ее у меня отобрали, я вдруг осознал, что остался теперь совсем один, и, не удержавшись, спросил:
- Могу я взять карточку в камеру?
Галкин ответил все так же приветливо, с услужливостью продавца, дающего покупателю дельный совет:
- Она будет храниться на складе личных вещей, и если вы договоритесь с руководством тюрьмы, то ее вам дадут.
'Руководство тюрьмы' не заставило себя ждать: в комнату решительным шагом вошел коренастый полковник лет шестидесяти. В руках он держал газету 'Известия' - тот самый номер, как сразу же отметил я.
- Кого это нам привезли? - спросил он Галкина и резко повернулся ко мне. - За какие преступления ты у нас оказался?
Говорил он подчеркнуто грубо. Я попрежнему стоял голый, ждал, когда мне вернут мои вещи; внезапно возникшее ощущение абсолютного одиночества полностью владело мной в тот момент. Но агрессивность полковника задела и вывела из подавленного состояния.
- Вы мне не тыкайте! Если здесь и есть преступник, то не я. А кто я такой - вы прекрасно знаете, недаром же прихватили с собой эту газету.
На несколько секунд воцарилось молчание. Полковник отошел к столу, прочитал постановление об аресте.
- А, да вы же изменник Родины! - опять повернулся он ко мне. -Поставьте его там, - указал он старшинам на противоположный угол комнаты.
Один из них взял меня за руку и отвел туда. Полковник некоторое время пристально рассматривал меня, а я не менее демонстративно разглядывал его.
- Что, давно не видели голых мужчин? - наконец спросил я.
Полковник как-то неопределенно хмыкнул и сказал старшине:
- Уже осмотрели? Дайте ему одежду. Успеет намерзнуться в карцере, -и, обращаясь ко мне, продолжил: - Я - начальник следственного изолятора КГБ СССР Петренко Александр Митрофанович. У меня разговор с вами будет простой: чуть что - сразу в карцер. А там холодно. И горячая пища только через день. Сразу 'мамочка' запищите.
Тут вмешался Галкин, вроде бы извиняясь за грубый тон Петренко:
- Прошу вас, Анатолий Борисович, иметь в виду, что администрация тюрьмы не имеет к нам никакого отношения. Ни они нам не подчиняются, ни мы им.
Я одевался, слушал их и чувствовал, что присутствие духа вновь возвращается ко мне. Агрессивность Петренко, примитивное распределение ролей между ним и Галкиным на 'злого' и 'доброго' начальников напомнили мне, что я среди врагов и расслабляться не следует.
Петренко между тем не унимался:
- Как это у вас так выходит? Хлеб русский едите, образование за счет русского народа получаете, а потом изменяете Родине? Я за вас, за всю вашу нацию четыре года на фронте воевал!
Что ж, спасибо гражданину Петренко. Последние его слова окончательно вернули меня к реальности, еще раз напомнили, с кем я имею дело. Теперь я уже говорил совершенно спокойно.
- Мой отец тоже воевал на фронте четыре года. Может, он делал это за вашего сына и за вашу нацию?
- Интересно, где это воевал ваш отец?
- В артиллерии.
- В артиллерии?! - он казался искренне удивленным. - Я тоже служил в артиллерии, но таких, как ваш отец, там что-то не видел. А на каких он воевал фронтах?
Я чуть не рассмеялся, вспомнив вдруг рассказ О`Генри о воре, подружившемся на почве общих болезней с хозяином квартиры, в которую он забрался.
Если вначале Петренко с Галкиным разыгрывали определенные роли, то теперь полковник снял маску: он был естественным и в своем антисемитизме, и в понятном желании ветерана поговорить о войне. Но мне беседовать с ним больше не хотелось. Я предпочел восстановить прежнюю дистанцию между нами и сказал:
- По-моему, нам с вами разговаривать не о чем.
- Ах, и разговаривать не хотите! Умный очень! Что ж, поговорим с вашим отцом, когда он придет ко мне. А вы запомните: чуть что - в карцер!
Петренко ушел, а вслед за ним и Галкин.
- Мы с вами еще встретимся на допросе, - сообщил он на прощание тоном, каким утешают друга, обещая ему, что разлука будет недолгой.
Около часа просидел я в этом кабинете с двумя старшинами. Оформлялись какие-то бумаги, велись телефонные разговоры, кто-то входил, кто-то выходил, но все это почти не задевало моего сознания. У меня вновь возникло ощущение нереальности происходящего, и в глубине души теплилась тайная надежда: вот- вот я проснусь и выяснится, что все это было лишь ночным кошмаром.
Наконец меня уводят. Мы идем по тесным коридорам, которые кажутся мне непомерно длинными, останавливаемся иногда у каких-то дверей в ожидании сигнала идти дальше, затем целую вечность поднимаемся по таким же длинным и узким лестницам. До какого этажа мы добрались - не знаю, но такое впечатление, что до седьмого или восьмого. В огромном кабинете, куда меня ввели, сидит Галкин. Над ним на стене - герб СССР, показавшийся мне гигантским хищным ракопауком из фантастической повести Стругацких. Я сижу за маленьким столиком в противоположном от Галкина конце кабинета. На столике передо мной два кодекса: уголовный и уголовно-процессуальный. Галкин предлагает мне ознакомиться с теми статьями УПК, где говорится о моих правах и обязанностях. Я читаю, но мало что воспринимаю. Юридическая терминология: 'подозреваемый', 'обвиняемый', 'право на защиту', 'доказательная сила',