Круг замкнулся.
Башни с пятиконечными свастиками на шпилях. Водовзводная слева, Боровицкая за спиной. Ровные ряды мемориальных плит, причесанный сквер. Итак, круг замкнулся, пропади все пропадом. Иду налево, к набережной, к собственной могиле. Постороннего движения здесь значительно меньше. У обочины — странный автомобиль, сменивший эсэсовские фургоны, а в земле ковыряются странные люди в штатском. Гоню прочь — всех, всех, всех!!! Кто-то спасается бегством, кто-то остается со мной навсегда. Автомобиль, утробно взрыкнув, растворяется в предутренних сумерках.
Стою возле ямы, на куче развороченной почвы, плачу без слез, но даже вой почему-то не получается. Кто я и зачем? Где искать ответ? Плачу… Валяются саперные лопатки, валяются приборы неясного назначения, посвященный мне кусок мрамора перевернут золоченым профилем вниз. Несомненно, за дело взялись высоколобые военные спецы. Что ж, почетно, я польщен. Автомобиль, надо думать, был передвижной лабораторией, как раз и прибывшей выяснить, что за мерзость выперла из-под нарядного газона. А я с ними так грубо, нервно.
Еще на месте происшествия валяется мешочек из неизвестной мне полупрозрачной ткани; я поднимаю его, разъединяю железную скрепку. Мешочек противно шуршит, словно бумага. Внутри — книга. Та самая, которую я уже видел сегодня — моя книга. Значит, ее тоже собирались совать под микроскоп? Забавно… «Повести Просто Так». Заглавный лист, затем вклейка с моей фотографией. Симпатичный молодой человек. Интеллигент… Листаю дальше, наугад, испытывая привычную гордость, малодушно прячась во вчерашнем дне. Часть А: «НИ О ЧЕМ». «Ученик 1-го класса младшей школы № 1 Абрам Иванович Немнихер очень любил детей», — самое начало. Популярнейшая фраза, ставшая в короткий срок почти крылатой… Сноски по тексту, объясняющие детям разные непонятности, хотя бы к примеру вот: «Дождь — атмосферное явление, которое бывает непременно, если Абрам не берет на улицу зонтик». Или так: «Зонтик — простое устройство, при наличии которого на улице стоит ясная погода». Дождь, правда, уже кончился, небо расчистилось, но все равно — очень, очень кстати. Над подобными хулиганскими примечаниями мы с Очкариком бились особенно самоотверженно… Часть Б: «НИ О КОМ». «Папа, в школе сказали принести анализ кала, — вспомнил Абрам. — У нас есть или покупать?» Тоже хорошая фраза, непременно войдет в золотой фонд российских анекдотов… А вот и она, моя любимица — повесть про юдоазиата, который сделал карьеру, потому что обладал удивительным слухом… Да, повеселились мы с Очкариком от души, пока были детьми. Больно. Больно и нелепо — листать все это. Я мучительно возвращаюсь в день сегодняшний, одолев временную слабость. Я вновь на аллее Славы, убитый вами, оболганный вами. Я выпускаю распахнутую книгу из пальцев и страшным ударом перерубаю ее — вдоль корешка. Аплодируйте, напомаженные судьи! Приговор приведен в исполнение: меч погружается в землю по рукоять. Освободившийся мешочек легко уносится ветром…
Воспоминаний больше не существует.
Вытаскиваю клинок. Стряхиваю налипшую грязь, безгубым ртом целую почерневшую сталь. Только ты мой Соавтор, ты один, был есть и будешь, и никто кроме тебя, как бы яростно ни гавкала мне в спину свора завистников и трусов.
Что теперь? Ложиться обратно? Успокоиться, забыться — в холодном ложе своем, в сырой неласковой постели — там, откуда поднял меня Тот, Который…
Нет! Оказывается, ночь еще не кончилась. Хрустит гравий, шуршат кусты, кто-то невесомо крадется по скверу.
Мальчишка.
Видит тех двоих, оставшихся от бригады военспецов, которые не успели добраться до автомобиля, вскрикивает и готовится удрать. Через мгновение видит меня и застывает в неподвижности.
Кто такой?
— Там все оцеплено было, — сообщает он тоненьким ломким голоском. — Меня бы увезли, если бы поймали, а потом они сами чего-то испугались, а я тогда — раз, и на бульвар.
Говорит, открыто вглядываясь мне в лицо, хоть и страшно ему нестерпимо. Одет в штанишки, рубашечку, домашние тапочки. Вымокший и замерзший… Мальчик мне знаком: именно он высовывался из детской комнаты, когда я покидал четыре часа назад свою квартиру! Именно он называл обезумевшую старуху «бабушкой»! Зачем же ты пришел сюда, малыш, что заставило тебя пробираться сквозь оцепление?
— А папу и бабушку в больницу увезли, — он неожиданно всхлипывает. — А маму я вообще не видел, ее дома почему-то не было… Потом эти понаехали, которые в плащах, меня хотели тоже. А я рванул во двор, у нас во дворе всякая разная свалка, и этот дядька запутался, дурак…
Мужество все-таки оставило его. Он вытирает глаза рукавом, жалобно хлюпает носом, сгорбившись, опустив голову, не осмеливаясь больше поднять взгляд. Что с тобой, малыш, зачем ты здесь?
Нет, не отвечает мне. Плачет. Звук его трепещущего на ветру голоса поразительно ясен и чист, и тут я понимаю — только теперь! только теперь понимаю, позорище! — насколько неестественно звучали голоса других людей, попадавшихся на моем сегодняшнем пути, насколько далекими и чужими были до сих пор все произносимые под здешним небом слова! Я понимаю также, что виной тому странный невидимый барьер, стоявший между мной и городом великого Ленина; я вспоминаю, что еще четыре часа назад — там, в квартире, — вопли этого перепуганного пацана никак не вписывались в общий тягостный фон, потому что легко преодолевали коварное стекло, казались мне столь же ясными и чистыми, но тогда я не придал значения своим чувствам, не остановился и не вслушался, тогда я неудержимо шел вперед. И вот теперь, только теперь…
Я делаю шаг. Второй, третий. Невероятно — я волнуюсь. Я шагаю к мальчику, и он резко вскидывается, будто ожидает чего-то плохого… Не бойся, малыш. Кто ты?
Он сжимается, лихорадочно моргает, но бежать пока не пытается. Опять смотрит, задрав голову — его блестящие в свете фонарей глазищи едва не падают от недетских переживаний.
— Я ничего такого… — бормочет, — я просто обязательно должен книжку забрать, потому что вдруг они ее найдут и догадаются, что я во всем виноват?
Уже нет сомнений — стеклянный барьер исчез. И наступает покой.
— Дедушка, — говорит мальчик чуть уверенней, — вы не думайте, я вот-те крест ничего такого не хотел. У нас учительница одна есть, по закону Божию в летней школе, так она сказала, что мертвых надо хоронить на кладбище, а не где попало, даже всяких подлых дураков вроде вас… Ой, не дураков. Как же она сказала?.. А-а, государственных негодяев! Мы с ней потом ругались-ругались, жуть, потому что она вас сильно не любит, обзывает по нехорошему, и меня тоже, из-за того, что у меня дед такой, мы с ней вообще часто ругаемся. Короче, она сказала, что завтра будут какие-то там выборы — и все, через десять лет про моего деда ни один дурак не вспомнит, а мне очень обидно стало. Ну, думаю, сама ты дура, сама ты «лже- пророк от новой религии»…
Дедушка.
Это страшное слово наконец прозвучало. Нестерпимо больное, оглушительное слово. Дедушка — я. Внук — ОН. Звал меня, дал мне силу — ОН, ОН, ОН!
Трогательно переминаясь с ноги на ногу, стесняясь и путаясь, ОН продолжает признаваться, как удрал вчерашним вечером из дому, поздно-препоздно, пока мама с папой в кино были, как захватил с собой дедушкину книгу, из-за того, что там есть хорошая фотография, а семейные фотографии бабушка не позволяет трогать, как пробрался на аллею Славы, положил книгу на мраморную плиту — в развернутом виде, фотографией вниз, — прочитал Главную молитву, посидел немного, подождал и отправился домой спать… Если честно, ОН не очень-то и верил, что получится. ОН ведь взрослый, во всякие сказки давно уже не играет. Просто помечтал чуть-чуть — будто бы дедушка заявляется к училке, когда она спит, и наказывает ее, чтобы больше не обзывалась. Откуда ОН знал, что все это правда! И про молитву правда, и про фотографию, и про Ночь перед Днем Выбора…
Бабушка давно еще рассказывала, что у деда осталось много недописанных и недопридуманных сказок, но сейчас они то ли в музее, то ли в библиотеке. Как раз одна из таких сказок и была про сумасшедшего, который однажды понял, что Великая Русская Мечта умерла и решил ее срочно оживить, иначе всем будет ужасно плохо. Порылся сумасшедший в старинных книгах и прочитал, что оживлять мертвых можно только в Ночь перед Днем Выбора, а день этот бывает очень редко, один-единственный раз за много лет — тогда, когда люди вдруг начинают на что-то надеяться, каждый по отдельности и все-все-