же кидался на завалы верхом! Мы над ним за это смеялись».
Обоюдные отношения [Л. В. Россильона и Лермонтова] были несколько натянуты. Один в отсутствии другого нелестно отзывался об отсутствующем. Россильон называл Лермонтова фатом, рисующимся (теперь бы сказали poseur) и чересчур много о себе думающим, и М. Ю. в свою очередь говорил о Россильоне: «Не то немец, не то поляк, — а пожалуй и жид». Что же было первою причиной этой обоюдной антипатии, мне неизвестно. Положа руку на сердце, скажу, что оба были не правы. Мне не раз случалось видеть М. Ю. сердечным, серьезно разумным и совсем не позирующим. Льва Вас. Россильона, на много пережившего Лермонтова, знают очень многие и вне Кавказа. Это была личность почтенная, не ищущая многого в людях и тоже, правда, немного дававшая им, но проведшая долгую жизнь вполне честно.
То, что во время похода и начальствуя над командою дороховских молодцов Лермонтов казался нечистоплотным, вероятно зависело от того, что он разделял жизнь своих подчиненных и, желая служить им примером, не хотел дозволять себе излишних удобств и комфорта. Барон Россильон ставил Лермонтову в вину, что он ел с командою из одного котла и видел в этом эксцентричность и желание пооригинальничать. Между прочим, барон возмущался и тем, что Лермонтов ходил тогда небритым. На портрете действительно видно, что поэт в походе отпустил себе баки и, по-видимому, дал волю волосам расти и на подбородке. Это было против правил формы, но растительность у Лермонтова на лице была так бедна, что не могла возбудить серьезного внимания строгих блюстителей уставов. На другом портрете, находящемся у меня и писанном поэтом с самого себя, видно, что и волосы на голове он носил на Кавказе тоже не согласно с уставом — носил их не зачесывая на висках и довольно длинными.
Описывающие наружность Лермонтова называют его то брюнетом, то блондином. — Он имел темно- русые волосы, но мог казаться блондином, потому что наверху головы надо лбом находилась прядь светлых волос.
Я хорошо помню Лермонтова, и как сейчас вижу его перед собой то в красной канаусовой рубашке, то в офицерском сюртуке без эполет, с откинутым назад воротником и переброшенною через плечо черкесской шашкой, как обыкновенно рисуют его на портретах. Он был среднего роста, с смуглым или загорелым лицом и большими карими глазами. Натуру его постичь было трудно. В кругу своих товарищей, гвардейских офицеров, участвовавших вместе с ним в экспедиции, он был всегда весел, любил острить, но его остроты часто переходили в меткие и злые сарказмы, не доставлявшие особого удовольствия тем, на кого были направлены.
Когда он оставался один или с людьми, которых любил, он становился задумчив, и тогда лицо его принимало необыкновенно выразительное, серьезное и даже грустное выражение; но стоило появиться хотя одному гвардейцу, как он тотчас же возвращался к своей банальной веселости, точно стараясь выдвинуть вперед одну пустоту светской петербургской жизни, которую он презирал глубоко. В эти минуты трудно было узнать, что происходило в тайниках его великой души. Он имел склонность и к музыке, и к живописи, но рисовал одни карикатуры, и если чем интересовался, так это шахматною игрою, которой предавался с увлечением.
Николай Павлович Граббе сообщал мне, что отлично помнит, как знаменитый отец его[486] очень высоко ценил ум и беседу Лермонтова, но удивлялся невообразимой его склонности к выходкам и шалостям всякого рода. Достаточно было во время самой серьезной беседы войти в комнату лицу незнакомому или недостаточно серьезному или просто ему несимпатичному, чтобы Лермонтов вдруг, как перерожденный, начинал нести невообразимый вздор, по большей части оскорблявший слушателей, нередко видевших в таком поведении неуместное презрение «молодого, ничем не заявившего себя офицера».
Необходимо хотя в общих чертах напомнить тогдашний способ управления Кавказом и Закавказьем. Главным начальником всех войск, а также всего гражданского управления краем был командир отдельного Кавказского корпуса генерал Головин, живший в Тифлисе. Начальником всех войск на северной стороне кавказских гор и гражданской части этого края был генерал-адъютант Граббе, живший в Ставрополе. Начальником войск Черноморской береговой линии, разделенной на три отдела, и гражданской части на оной, был генерал-лейтенант Раевский, живший в Керчи. Граббе был подчинен генералу Головину, а Раевский по 1-му отделу линии генералу Граббе, а по двум остальным отделам непосредственно генералу Головину. Между тем Граббе и Раевскому дозволена была, — вероятно потому, что они жили ближе от Петербурга, чем Головин, — прямая переписка с военным министром с обязанностию сообщать о ней Головину. Раевский и Граббе по своим представлениям часто получали разрешения военного министра, противные видам Головина, чрез что выходили беспрерывные ссоры между этими тремя начальниками и беспорядок в военных действиях. Это дало повод Раевскому в одном из своих донесений военному министру, которые он любил пополнять разными остротами, написать, что Кавказ можно уподобить колеснице басни Крылова, ведомой лебедем, раком и щукой в разные стороны.
Перед обедом у Граббе я познакомился с его женою, очень хорошенькою и еще молодою молдаванкою, и мне были представлены их дети, из которых, кажется, старшего, очень хорошенького мальчика, лет десяти от роду (бывшего впоследствии командиром л. — гв. конного полка), отец называл «хозяином».
К обеденному столу подала мне руку жена Граббе и посадила подле себя, несмотря на то, что за столом много было лиц высших чинов. С другой ее стороны сидел напротив меня ее муж. Впоследствии она делала всегда мне то же предложение, за исключением тех дней, когда обедал Трескин: тогда она подавала руку ему и я садился за стол рядом с Трескиным. За обедом всегда было довольно много лиц, но в разговорах участвовали Граббе, муж и жена, Трескин, Лев Пушкин,[487] бывший тогда майором, поэт Лермонтов, я и иногда еще кто-нибудь из гостей. Прочие все ели молча. Лермонтов и Пушкин называли этих молчальников картинною галереею.
Лермонтова я увидел в первый раз за обедом 6 января. Он и Пушкин много острили и шутили с женою Граббе, женщиною небольшого ума и малообразованною. Пушкин говорил, что все великие сражения кончаются на «о» как то: Маренго, Ватерлоо, Ахульго и т. д. Я тут же познакомился с Лермонтовым и в продолжение моего пребывания в Ставрополе всего чаще виделся с ним и с Пушкиным. Они бывали у меня, но с первого раза своими резкими манерами, не всегда приличными остротами и в особенности своею страстью к вину, не понравились жене моей. Пушкин пил не чай с ромом, а ром с несколькими ложечками чая, и видя, что я вовсе рома не пью, постоянно угощал меня кахетинским вином. После обеда у Граббе подали огромные чубуки хозяину дома и мне. Всем другим гостям, как видно, курить не дозволялось. У Граббе была огромная собака, которая всех дичилась, но ко мне с первого моего посещения постоянно ласкалась, чему Граббе очень удивлялся.
(В 1840 г.) я, еще совсем молодым человеком, участвовал в осенней экспедиции в Чечне и провел потом зиму в Ставрополе, и тут и там в обществе, где вращался наш незабвенный поэт. Редкий день в зиму 1840–1841 г.[488] мы не встречались в обществе. Чаще всего сходились у барона Ипп. Ал. Вревского, тогда капитана генерального штаба, у которого, приезжая из подгородней деревни, где служил в батарее, там расположенной, останавливался. Там, т. е. в Ставрополе, в ту зиму, собралась, что называется, lа fine fleur молодежи.[489] Кроме Лермонтова там зимовали: гр. Карл Ламберт, Дм. Столыпин (Mongo[490]