добрый малый, у которого вы и не подозревали гривы. Согласитесь, что все это может опьянять; к счастью, моя природная лень берет верх, и мало-помалу я начинаю находить все это несносным. Но этот обретенный мной опыт полезен в том отношении, что дает мне оружие против общества: если оно будет преследовать меня клеветой (а это непременно случится), у меня будет средство отомстить; нигде ведь нет столько пошлого и смешного, как там. Я уверен, что вы никому не передадите моего хвастовства; ведь сказали бы, что я еще смешнее других; с вами же я говорю как с своею совестью, а потом, так приятно исподтишка посмеяться над тем, чего так добиваются и чему так завидуют дураки, — с человеком, который заведомо всегда готов разделить ваши чувства. Вас я имею в виду, милый мой друг, и повторяю, так как тирада эта несколько темновата.
Вы мне напишете, правда? Вы ведь не писали мне по какой-нибудь важной причине. Не больны ли вы? Не болен ли кто в семье? Боюсь, что так. Мне говорили что-то в этом роде. На следующей неделе жду вашего ответа и надеюсь, что он будет не короче моего письма и уж наверно лучше написан. Боюсь, что не разберете моего маранья.
Прощайте, милый друг; может быть, если Богу угодно будет наградить меня, я получу полугодовой отпуск и тогда во всяком случае добьюсь ответа, каков бы он ни был. Поклонитесь от меня всем, кто меня не забыл.
Весь ваш
Я в первый раз увидел Лермонтова на вечерах князя Одоевского.
Наружность Лермонтова была очень замечательна: он был небольшого роста, плотного сложения, имел большую голову, крупные черты лица, широкий и большой лоб, глубокие, умные и пронзительные черные глаза, невольно приводившие в смущение того, на кого он смотрел долго. Лермонтов знал силу своих глаз и любил смущать и мучить людей робких и нервических своим долгим и пронзительным взглядом. Однажды он встретил у Краевского моего приятеля М. А. Языкова… Языков сидел против Лермонтова. Они не были знакомы друг с другом. Лермонтов несколько минут не спускал с него глаз. Языков почувствовал сильное нервное раздражение и вышел в другую комнату, не будучи в состоянии вынести этого взгляда. Он и до сих пор не забыл его.
[В доме князя В. Ф. Одоевского] — в этом безмятежном святилище знания, мысли, согласия, радушия — сходился весь цвет петербургского населения. Государственные сановники, просвещенные дипломаты, археологи, артисты, писатели, журналисты, путешественники, молодые люди, светские образованные красавицы встречались тут без удивления, и всем этим представителям столь разнородных понятий было хорошо и ловко; все смотрели друг на друга приветливо, все забывали, что за чертой этого дома жизнь идет совсем другим порядком. Я видел тут, как Андреевский кавалер беседовал с ученым, одетым в гороховый сюртук; я видел тут измученного Пушкина во время его кровавой драмы… Им нужно было иметь тогда точку соединения в таком центре, где бы Андреевский кавалер знал, что его не встретит низкопоклонство, где бы гороховый сюртук чувствовал, что его не оскорбят пренебрежением. Все понимали, что хозяин, еще тогда молодой, не притворялся, что он их любит, что он их действительно любит, любит во имя любви, согласия, взаимного уважения, общей службы образованию, и что ему все равно, кто какой кличкой бы ни назывался и в каком бы платье ни ходил. Это прямое обращение к человечности, а не к обстановке каждого, образовало ту притягательную силу к дому Одоевских, которая не обусловливается ни роскошными угощениями, ни красноречием лицемерного сочувствия.
Лермонтов по своим связям и знакомствам принадлежал к высшему обществу и был знаком только с литераторами, принадлежавшими к этому свету, с литературными авторитетами и знаменитостями. Я в первый раз увидел его у Одоевского и потом довольно часто встречался с ним у г. Краевского. Где и как он сошелся с г. Краевским, этого я не знаю, но он был с ним довольно короток и даже говорил ему
Лермонтов обыкновенно заезжал к г. Краевскому по утрам (это было в первые годы «Отечественных Записок», в 1839 — 40 и 41 годах) и привозил ему свои новые стихотворения. Входя с шумом в его кабинет, заставленный фантастическими столами, полками и полочками, на которых были аккуратно расставлены и разложены книги, журналы и газеты, Лермонтов подходил к столу, за которым сидел редактор, глубокомысленно погруженный в корректуры, в том алхимическом костюме, о котором я упоминал, и покрой которого был снят им у Одоевского, — разбрасывал эти корректуры и бумаги по полу и производил страшную кутерьму на столе и в комнате. Однажды он даже опрокинул ученого редактора со стула и заставил его барахтаться на полу в корректурах. Г. Краевскому, при его всегдашней солидности, при его наклонности к порядку и аккуратности, такие шуточки и школьничьи выходки не должны были нравиться, но он поневоле переносил это от великого таланта, с которым был на ты, и, полуморщась, полуулыбаясь, говорил:
— Ну, полно, полно… перестань, братец, перестань. Экой школьник…
Г. Краевский походил в такие минуты на гётевского Вагнера, а Лермонтов на маленького бесенка, которого Мефистофель мог подсылать к Вагнеру нарочно для того, чтобы смущать его глубокомыслие.
Когда ученый приходил в себя, поправлял свои волосы и отряхивал свои одежды, поэт пускался в рассказы о своих светских похождениях, прочитывал свои новые стихи и уезжал. Посещения его всегда были очень непродолжительны.
Раз утром Лермонтов приехал к г. Краевскому в то время, когда я был у него. Он привез ему свое стихотворение:
прочел его и спросил:
— Ну что, годится?..
— Еще бы! дивная вещь, — отвечал г. Краевский, — превосходно; но тут есть в одном стихе маленький грамматический промах, неправильность…
— Что такое? — спросил с беспокойством Лермонтов.
— «Из
— Да если этот пламень не укладывается в стих? Это вздор, ничего, — ведь поэты позволяют себе разные поэтические вольности, и у Пушкина их много… Однако… (Лермонтов на минуту задумался)… дай-ка я попробую переделать этот стих.
Он взял листок со стихами, подошел к высокому фантастическому столу с выемкой, обмакнул перо и задумался… Так прошло минут пять. Мы молчали.
Наконец Лермонтов бросил с досадой перо и сказал:
— Нет, ничего нейдет в голову. Печатай так, как есть. Сойдет с рук…
В другой раз я застал Лермонтова у Краевского в сильном волнении. Он был взбешен за напечатание, без его спроса, «Казначейши» в «Современнике» (в № 3-м 1838 г.), издававшемся Плетневым. Он держал тоненькую розовую книжечку «Современника» в руке и покушался было разодрать ее, но г. Краевский не допустил его до этого.
— Это чорт знает, что такое! позволительно ли делать такие вещи! — говорил Лермонтов,