как земскому деятелю, – он к земской среде привык, и что общественный элемент играет громадную роль в жизни не только местной, но и государства. Пробыл он у меня часа полтора, старался производить самое приятное впечатление. Но роковое совпадение: когда он от меня уехал, приходит ко мне секретарь и говорит: «Вас по телефону просил Григорий Ефимович, чтобы вы его приняли в пятницу, в 5 часов дня». – Я переспросил прежде всего, кто это – Григорий Ефимович. Секретарь доложил, что говорил по телефону Распутин. Я говорю: «Передайте Распутину, что я его не приму». – Но я знаю, что в этот день по телефону меня многие голоса предупреждали, чтобы я принял Распутина: уже узнали, что он хотел быть у меня в известный час. О Распутине я слыхал многое, но не верил всему тому, что теперь сделалось ужасной действительностью. Думал, что это распутный старичок, который дурака ломает при дворе, но во всяком случае не пользуется такой властью. Уже по этому одному, что я отказался его принять и что это было понято, как проявление особого гражданского мужества, как мне об этом потом говорили, – я понял, что это – «событие» и что Распутин, очевидно, сила. На другой день у меня был общий прием. Прием начался в час дня. Секретарь доложил, что пришел Распутин с какой-то дамой и настойчиво требует, чтобы я его принял сейчас же в кабинете. Я говорю: «Передайте ему, что если он уже пришел, пусть ждет, во всяком случае в кабинет я его не пущу». – Прием продолжался; когда осталось человек 10 или 12, я вспомнил, что в 3 часа надо ехать в Совет Министров; я позвал секретаря и сказал, что выйду на общий прием. Когда я вышел, то вторым лицом около стены оказался Распутин. Я догадался, что это был он, по виду и костюму, в котором его обычно изображают. Когда я к нему подошел и спросил, что ему нужно, он вынул записку; я сказал секретарю: «Прошу взять записку, в чем дело». – Оказалось, что Распутин просит поместить какого-то студента в гидротехническую организацию при Министерстве Земледелия. Есть такая гидротехническая организация, которая освобождает от воинской повинности. Ко мне обращались часто высокопоставленные лица, с просьбой, чтобы я поместил туда молодых людей. Не скрою, что я относился к этому нетерпимо и многим отказывал. В частности, Питирим имел наглость несколько раз присылать тоже подобные записки. Когда являлся проситель и говорил, что он от митрополита Питирима, я обычно рвал такие записки публично. Я распорядился о передаче записки Распутина князю Масальскому, потом спросил, что ему еще нужно. Он говорит: «Мне ничего больше не нужно». – «Так можете итти». – Какие жесты он делал, – я не видел; мне передавали, что он вышел с какой-то дамой под вуалью, титулованной особой (мне называли ее фамилию), потом сошли вниз, он поднял кулак по моему адресу, грозил, сели в автомобиль и уехали.
Родичев. – Когда это было, в каком месяце?
Наумов. – Это было, кажется, в феврале. Я жалею, что со мной нет записок.
Председатель. – Может быть, вы могли бы нам доставить эти записки, сняв с них копию и заверив своей подписью, т.-е. сделав выписки того, что имеет не личное, а общегосударственное значение.
Наумов. – Это было во всяком случае до созыва Государственной Думы, только что был назначен Штюрмер. В этот день и в последующие я убедился, что Распутин действительно имеет огромное значение, потому что все служащие приходили и об этом говорили. Для меня этот жест – отказ Распутину в личном приеме – был совершенно естественным, а тут выходило, что я сделал какой-то героический поступок. Один из министров говорил мне: «Я слышал, что вы Распутина не впустили к себе в кабинет, я тоже его ненавижу, но тем не менее я должен был в этом отношении пойти на уступку». – Одним словом, подчеркивал проявленное мною опять таки какое-то гражданское мужество. Тут я увидел, что Распутин является лицом, сильно влияющим на рынок политический. В этот день мне звонили много раз по телефону, говорили, что в Царское Село поступила уже жалоба. Я лично отвечал: «Слава богу, я был бы очень рад, если бы можно было освободиться от этого кошмара». – Я называл свою службу каторгой духа и мозга: духа – потому, что знал, при какой обстановке приходилось работать, особенно после прихода Распутина, а мозга – потому, что я работал не менее как по 18 часов в течение 8 месяцев. После этого инцидента этот тип больше меня не беспокоил ни разу, абсолютно ничем. Через некоторое время решили все-таки Государственную Думу созвать, не указывая срока; перед открытием Государственной Думы Штюрмер решил нам поведать декларацию. Мы – министры – несколько раз его спрашивали, – будет ли какая-либо декларация или нет? У него была манера отмалчиваться, все, что ему говорили, все как-то по нему скользило, тогда как этот человек в такое время, казалось, должен бы был объединять всех, вникать во все, руководить. Все мы шли как-то вразброд. Никого не было, кто бы нас объединял. Между тем вопрос продовольственный постольку существенен, поскольку он связан тесно и с топливом и с транспортом. И когда было постановлено возглавить Штюрмера по продовольственному делу, он ничего не мог сделать, потому что был не в курсе… Наконец, Штюрмер созывает часть министров у себя на квартире на Конюшенной. Я немножко запоздал. Вхожу, – сидит он, Волжин (обер-прокурор), оба очень взволнованы, потом ряд других министров – Игнатьев, Григорович и еще человека 3-4. «Вот, – говорит Волжин, – Александр Николаевич вошел. Он может вам сказать – что за личность Питирим». – Штюрмер ко мне обратился: «Какое ваше мнение о Питириме?» (Волжин ссылался на меня потому, что часто слышал от меня о Питириме, ибо Самара имела несчастье иметь Питирима своим архиепископом, в бытность мою губернским предводителем дворянства). По Самаре о Питириме я знаю вот что: первое впечатление он произвел очень хорошее, обаятельное обращение, поднес икону. Потом в одном из заседаний он подверг критике деятельность епископа уфимского Андрея, в миру – князя Ухтомского; мне он – двоюродный брат (моя матушка – княжна Ухтомская), мы с ним с детства были близки, и я его хорошо знаю. В то время он писал резкие статьи о Распутине, о его влиянии на общество и на церковь. Не зная, что он мне близок, Питирим стал говорить по поводу Андрея, что он человек, который хочет составить карьеру, но епископату нужно считаться с тем, как синод смотрит на дело. Я резко возразил Питириму, и сразу он сделался для меня человеком ясным, с точки зрения ложного взгляда на обязанности епископата. Затем, через несколько времени, из разговора с губернатором, которым был тогда Протасьев, я ясно представил себе, что такое Питирим. В Тобольской губернии произошло покушение Гусевой на Распутина. Питиримом Распутину в Тобольскую губернию была послана телеграмма, в которой он выражал самые сердечные ему соболезнования и молил бога о его выздоровлении. Начальник почтового отделения это передал Протасьеву, а Протасьев мне. Тогда для меня стало совершенно ясно, что это за личность, я счел долгом на собрании предводителей и депутатов сообщить об этом, и мы решили бойкотировать Питирима. Будучи министром, я продолжал по отношению к нему вести себя демонстративно и, бывая в соборе, под благословение не подходил. Он рвал и метал, и мне передавали, что в Царском Селе, совместно с Распутиным, через императрицу Александру Федоровну, он имел также влияние на мою отставку. Когда, по поводу ссылки на меня Волжиным, у меня Штюрмер спросил, я ответил следующее: «Всякий час и день, что Питирим возглавляет нашу церковь, – я должен сказать, что это огромный ущерб для достоинства церкви и для всего положения вещей в нашей стране». – Очень характерным был также дальнейший разговор на этом совещании.
Иванов. – Это тот момент, когда Штюрмер готовил декларацию к открытию Государственной Думы?
Наумов. – Да. Это эпизод, характеризующий Питирима. Штюрмер сказал потом: «Что вы, господа, все приписываете Питириму!» – «Как же не приписывать, – раздался ему ответ, – когда даже ваше назначение приписывают Питириму?» – Он сказал: «Что за вздор!». Декларация была составлена и кое-что было принято в отношении продовольствия, но именно только кое-что. В общем, я должен сказать, что мне трудно было работать. Я привык работать с легким сердцем в среде, которая одинаково относится к интересам общественным и государственным. А тут чувствовались постоянно какие- то недомолвки, какие-то нажимы: когда что-нибудь просишь для дела, указываешь, что вот непременно это нужно сделать, то это все принималось как-то условно: «Это нужно обдумать», и, таким образом, дело оставалось в стороне, в виду соображений так называемой высшей политики, которые для меня были подчас непонятны. Между тем, дело продовольствия, за которое я отвечал, это настолько дело шкурное, что никакие сображения[*] высшей политики тут не должны были иметь места. Я от вас не скрою, я со дня на день делался злее, если можно так выразиться, я чувствовал, что по отношению к Штюрмеру я был подчас груб, я требовал дела, не входя в соображение, насколько это приятно ему или неприятно. Выступая в Государственной Думе, я не предполагал, что ко мне отнесутся так тепло. После этого выступления один из сановников (Кривошеин) приехал ко мне и сказал: «Приветствую вас с успехом, но вместе с тем предупреждаю вас, Александр Николаевич: вы имели массу друзей, я это